Выбрать главу

Пуля, когда летит, вращается слева направо и дает отклонение вправо. На шестьсот метров она на двенадцать сантиметров уклоняется, на — восемьсот — уже на двадцать девять. Зная эту цифру, и держи, значит, в соответствии мушку. А если сильный боковой ветер, тут как? Выноси точку прицеливания на две фигуры. Но ведь разные обстоятельства могут быть. И ветер, и фриц бежит— да еще в разные стороны… Тут такое сложение и вычитание — голова вспухнет. А времени тебе отпущено всего три секунды. Профессор, и тот вспотеет.

Вы в дивизионной газете про меня читали? Как я с знаменитым немецким снайпером поединок вел? Там все описано. И как я кровью истекал, и как в туше конской сидел, и как ассистент одновременно со мной по немцу бил, чтоб на себя огонь привлечь. А главное не сказано: почему я немца свалил.

А свалил я потому, что культурнее немца оказался, в секундной арифметике его превзошел, хоть он в Берлине особую школу кончил с отличием.

На Миусе я в засаде сидел. Через реку за фрицем охотился. И не охота это была, а срам: за три дня ни одного не снизил. Позор! Уж я, знаете, и винтовку заново пристреливал, и морковь по полкилограмма кушал, к капитану за консультацией обращался. Все напрасно — недолет. Ночью нагишом через реку с веревочкой плавал, чтоб удостовериться в расстоянии. Не помогло. Тогда я снайперу Чекулаеву письмо написал, И что вы думаете — телеграмма: «Через водную преграду нужно брать больший угол возвышения, так как холодный воздух и влажность снижают траекторию».

Вы мою винтовку видели? На прикладе серебряная дощечка. Личный дар ижевских пролетариев. Глядите, что написано. Только счет сейчас не сто восемьдесят, а двести шестьдесят два. Пока переделывать не буду. Кто ее знает, какая она, последняя цифра, будет. А зря металл скоблить нечего…

Когда солнце успело подняться только до половины гор, опоясывающих Севастополь, наши бойцы ворвались в город.

С солдатами из штурмовой группы лейтенанта Лаптева я встретился у Графской пристани.

Бойцы толпились на берегу бухты. Я заметил, как один боец, подойдя к самой воде, вынул из гимнастерки тщательно сложенную бумажку, изорвал ее и бросил в воду.

Поймав мой взгляд, боец тихо сказал:

— Это я посмертную записку уничтожил. Теперь не требуется. А ведь на волоске был. Кондратюку спасибо.

— Гвардейский минометчик всегда прикроет.

— Я Михал Петровичу Кондратюку спасибо желаю, снайперу, который нас сопровождал, — поправил меня боец. — Полз я к доту с толом. А впереди меня траншеи с немецкими пулеметчиками. Пригнули головы и ведут огонь. Слепой огонь — мне не препятствие. Вот, если кто из них голову вскинет да взглянет, тогда мне, конечно, конец. Ползу и о смерти думаю. И вот приподнялся один, автомат поднял, прямо в глаза взглянули, и вдруг — бац, и сел замертво. «Вот, — думаю, — счастье мое». Дальше ползу. Еще один вскочил, но и у него из головы брызнуло. Смекнул, в чем дело, на четвереньки поднялся. Мне бы только тол до амбразуры добросить. А там, понятно, геройскую смерть принять надо: деваться некуда. Напружинился, глотнул воздух, бросил, лег и жду… Разворотило дот, меня камнем обсыпало, ушибло маленько. Но ничего, зато задание выполнил. Встал, огляделся по сторонам. Вокруг меня шесть фрицев накидано, а я живой. И стало мне вполне понятно, как Кондратюк меня своей меткой пулей сберег. Вернулся к ребятам, снова попросил тола. Лейтенант говорит: «Действуй. Мы тебя из ручного пулемета прикрывать будем». — «Не надо, — сказал я, — ручного пулемета. Пусть на меня товарищ Кондратюк внимание обращает. Он застрахует». Так я еще два дзота поломал. Потом Кондратюка другим подрывникам одалживали. Прямо ангел-хранитель, а не человек. Но мы его тоже без присмотра не оставляли. Автоматчик за ним следовал, как за генералом. И пулеметчикам наказ был: в случае чего — прикрыть.

Я вспомнил о своем ночном знакомом и, чтобы подтвердить догадку, попросил свести меня с Кондратюком.

— А он на горе остался, — сказал боец, улыбаясь. — Объяснял нам, что в горах воздух особенный, прозрачный. Говорят, когда через ущелье огонь ведешь, обман в расстоянии до точки прицеливания происходит. Он сейчас проверяет, как прицел устанавливал: правильно или нет.

— Вы же сказали, что он немцев бил без промаха?

— Это он сам знает. Но мнительный, не желает со своим талантом считаться. Ему цифры нужны. Наш товарищ Кондратюк ребят снайперскому делу учит. На все объяснение требуется. Вот он для умственного отчета и обследует.

Белый город, сложенный из инкерманского камня, амфитеатром замыкал зеленую сверкающую воду залива.

1943

Кузьма Тарасюк

— Вот так Тарасюк!

— Вот тебе и вобла, карие глазки!

— Отчудил!

— И откуда прыть взялась?!

— Прямо лев!

— А до чего кислый парень был.

— Теперь он немцу кислый!

Тарасюк стоит посреди землянки. Застенчивая, расслабленная улыбка блуждает на его изможденном грязном лице. Он пытается расстегнуть крючки на обледеневшей шинели, но пальцы плохо слушаются.

Кто-то из бойцов помогает ему снять шинель, и от этой дружеской услуги он еще больше теряется.

Кто-то дает ему в руки горячую кружку с чаем, еще кто- то сыплет в кружку сахар, чуть не весь недельный паек.

— Сбрось валенки.

— Орлы! У кого что есть — тащи.

Ему дают валенки, теплые, только что снятые с ног, а владелец их залезает на нары.

Целую банку разогретых консервов ставят ему на колени и тут же суют скрученную цыгарку и подносят огонь.

Тарасюк не знает, что ему сначала делать: надеть сухие валенки, пить чай, есть консервы или курить?

С головы Тарасюка сматывают окровавленные тряпки и бинтуют чистым бинтом. Тарасюк покорно подчиняется всему.

Он не может произнести ни одного слова…

У него першит в горле. Он все время откашливается.

Ему хочется плакать.

Тарасюк трет глаза и шепотом говорит:

— Печь дымит очень.

И трет глаза. А печь вовсе не дымит.

Кто-то ворошит солому на нарах, стелет сверху плащ- палатку, готовит изголовье.

Чумаков, самый грубый человек в отделении, кричит:

— Сегодня козла отставить! Тарасюк спать должен. Понятно?

А Тарасюк все никак не может справиться с блаженной, расслабленной улыбкой на своем лице. Сладкое самозабвение, почти как сон, не покидает его.

Тарасюк ложится на нары. Он притих. Его накрыли шинелями. Свет коптилки отгородили газетой.

Но Тарасюк спать не может. Он дрожит под шинелями. Дрожит не от озноба, нет. Слишком непомерно волнение, которое он переживает сейчас.

Есть одна простая мера отношений человека к человеку на войне.

Эта мера воздается мужским воинским товариществом. И нет ничего справедливей этой меры. Став солдатом, ты увидишь ее в большом и малом, и будет она твоей гордостью, любовью, совестью, всем на свете, и дороже жизни.

Тарасюк был одинок. Но в этом виноват был он сам.

После первого боя командир проверял у новых бойцов количество оставшихся боеприпасов. Тарасюк израсходовал только шесть патронов.

— Почему мало стреляли?

Тарасюк молчал.

— Товарищ Тарасюк, в чем дело?

— У меня… Я… Видимой цели не было, — промямлил Тарасюк.

А потом к Тарасюку подошел боец Липатов и горячо сказал:

— Зачем про цель наврал? Страшно было. Ведь, правда, страшно? Дашь по нему раз, а он по тебе очередь. А ты молчишь, и он молчит. Ведь так?

— Нет, — сказал Тарасюк, хотя это действительно было так.

— Значит, ты вон из каких. Ну, ладно, — сказал Липатов.