В ватных штанах, тучная, закутанная во многие шали, огромные, как одеяла. Зычным голосом она кричала на людей, готовящихся к подъему.
Челюстев отозвал Чибирева в сторону и спросил:
— Нельзя ли отговорить мамашу?
Чибирев внимательно оглядел Челюстева с ног до головы и сказал злым, тонким голосом:
— Вы бы, товарищ, топали отсюда. А то дует, простудитесь. А до нашей фамилии не касайтесь. Нос не дорос.
Во внутреннем своде трубы, выложенном лесами, могучим холодным потоком бушевал воздух. Они подымались в сумерках каменного колодца — Чибиревы, два каменщика и сварщик, который должен был приварить стержень громоотвода. Подъем продолжался больше часа.
Чибирева подымалась первая. Она, казалось, закупоривала своим тучным торсом шахту трубы. Тяжелое ее дыхание было всем слышно. Чибирева часто останавливалась и, зажав ступеньку ногами, развязывала узлы душивших ее шалей.
Выбравшись на круглую каменную площадку, люди пошатнулись от несущейся тяжести ветра.
Чибиревы были особенно придирчиво-требовательны к двум каменщикам.
— Конфорка — это же самое нарядное место, орала Анна, — а вы куда ляпаете?
Чибирева отталкивала каменщиков и сама перекладывала их кладку. Свирепая, ярость этой женщины, ее стремительность пугали каменщиков, и они сторонились Анны.
Чибирева бесстрашно наклонялась над бездной, обстукивала и охорашивала кладку, голова ее и плечи свободно висели над грозной пустотой.
А ветер все лютел. Гигантской шумной стаей ветры носились над котловиной. С размаху ураган ударился о каменную колонну, потом снова затих, накапливая свою девятую волну.
Сырые, пахнущие облака, толкаясь и дымясь, неслись внизу, застилая землю.
Трос у лебедки болтался, звеня, широко и сильно, как маятник.
Оставалось четыре последних круга кладки.
Анна Чибирева, наклоняясь к уху сына, прикрываясь ладонями, прокричала:
— Чибирев, гони ты их всех, а то я сама пугану! Может, это последняя моя труба. Я же ее сама желаю докончить своими руками.
— Не жадничайте, мамаша, — упрекнул Чибирев, но послушно подполз к каменщикам.
Каменщики сидели скорчившись в стволе трубы, отдыхая.
— С наступающим праздничком! — прокричал Чибирев и натянул до рта кепку.
Упираясь руками, Чибирев встал на колени, оглянулся на сварщика, привязавшего себя веревкой к лесам и приваривавшего пронзительно-ярким шипучим пламенем к стальному бандажу шпиль громоотвода. Насмешливо спросил:
— Как ворона на шестке, боишься, сдунет?
Сварщик повернулся к нему, расстегнув пиджак и пряча под полой голову, как птица под крыло; он долго и тщательно старался прикурить, ничего не отвечая.
Тогда Чибирев просительно воскликнул:
— А вы бы, ребята, меня почествовали: сороковая это труба, ровным счетом!
— Да как же тебя почествовать? — уныло спросил продрогший каменщик.
— Да хоть бы руку пожали, что ли.
Каменщики, неохотно вынимая свои руки, согретые в карманах, пожали протянутую чибиревскую ладонь.
— Вот так: вежливенько, — произнес Чибирев и протянул свою руку сварщику, но тот, покосившись, сказал сипло:
— После пол-литром почествую, тоже нашел время.
Чибирев, обиженно поджав губу, сказал — для того, чтоб что-нибудь сказать:
— Ну давай, давай веселее, ребята!
Анна Чибирева внимательно следила за этой сценой.
Огромная, толстая, она подползла к людям, внимательно и медленно оглядела их лица, потом, словно прислушиваясь к чему-то, произнесла зловещим, глухим голосом:
— Степан, труба шатается — слышишь?
Лица у каменщиков внезапно стали светящимися от бледности. Они замерли в тех позах, в каких настигли их эти слова.
Труба действительно шаталась.
Колебания ее были настолько сильны, что тело сразу наполнилось тоскующей, тошнотной слабостью.
Чибирев мельком взглянул в лицо матери и стал суетливо подталкивать каменщиков вниз, к спуску. Те молча с судорожной поспешностью полезли вниз.
— Чего ж ты, — грозно закричал Чибирев на сварщика, — шкуры своей не жаль!
Сварщик, оглянувшись через плечо, снова медленно склонился над шипящим голубым брызжущим пламенем.
Анна Чибирева, припадая к плечу сварщика, закричала ему в ухо:
— Шатается труба, слышишь?
Сварщик повел только плечами и продолжал работу.
— Постылый какой, — сказала Анна Чибирева и вдруг, ухмыльнувшись, произнесла: — Ушли — значит, свободно, не тесно. Ну, давай, Степушка, нашими руками докончим самое ее темечко родненькое.
Чибиревы, склонившись над кромкой, принялись доводить кладку. И когда последнее кольцо подошло к сварщику, Чибирева сказала ему:
— Убери ноги, молодец!
— Сейчас, мамаша, — сказал сварщик и, отступая, соединил электрические провода, идущие к красному фонарику в виде звезды, приделанному на конце громоотвода.
Теплый оранжевый свет залил круглое каменное кольцо площадки. Земли не было видно. Она была окутана пухлой мглой.
— Пошабашили, — сказал Чибирев, подходя к сварщику.
— Есть-таки, — ответил тот, усмехаясь.
— А ты чего же не ушел? — спросила мать. — Ведь шатается труба. Или не боишься? Бессмертный, что ли?
— А чего ж тут бояться? — глухо, из-под полы, снова стараясь прикурить, ответил сварщик. — Если б труба не шаталась, значит, в вашей кладке стройности нет, а если шатается, по ходу земли следует, значит, все В порядке, — и, обращаясь к Чибиревой, ласково улыбнувшись, заявил: — А вы, мамаша, задорная! Пугнули, значит. Своими руками охота была приложиться. Понимаю.
— А как же, — сказала Анна, — такую статую кирпичную. Сто лет стоять будет, всем народам на память и удивление, а я, выходит, здесь не при чем?
Прибрав инструмент, они уже хотели спускаться. Но из жерла трубы появились сконфуженные лица каменщиков.
Сердитыми, неуверенными голосами они стали оправдываться и упрекать Анну.
— Давай, давай, ребята! — весело закричал Чибирев. — Не задерживай, не затрудняй дымоход.
И вот, спустя несколько дней, желтый дым снова пополз, теперь из огромной сухой статной трубы. Но дым не опадал вниз. Поднесенный к сильной воздушной реке, он уносился в воздушных потоках далеко в горы.
Чибиревы получили телеграмму: их срочно вызывали на строительство нового завода в Узбекистан.
Челюстев провожал их. На вокзале старуха снова кричала сердитым, властным голосом, беспокоилась за вещи и даже в суете забыла пожать Челюстеву руку.
Потом Челюстев видел, как Чибиревы стояли у окна вагона, о чем-то оживленно говорили и глядели не на него, а на трубу.
Все это рассказал мне Челюстев во время ночной смены в стеклянной кабине обермастера, где я, утомившись от преследования по всем цехам, наконец, настиг его.
Плавильные печи, полные белого огня, бросали на металлические потертые плахи пола белые полосы пронзительного света.
Сухощавые конструкции кранов двигались наверху по жирному железу монорельсы. Зеленовато-оранжевые бруски вытекшей меди медленно стыли в изложницах, источая едкий запах, горячий и горький.
— А где сейчас они? — спросил я у Челюстева после долгой паузы.
Челюстев, разглядывая на свет жирный и неровный маслянистый срез медного бруска, медленно сказал:
— Чибирева умерла совсем недавно. От чего — не знаю. Чибирев мне иногда пишет. Если хотите, вот его последнее письмо.
Я прочел это письмо.
После смерти матери Чибирев остался один. Поехал в Туркмению на серный завод по горячей, сухой и блестящей, как наждачная бумага, пустыне.
Днем зной палил, иссушал, мучил. Ночь наполняла пустыню черным холодом.
Чибиреву предлагали лететь на серный завод. Но он отказался. Вялое безразличие ко всему обессилило его. И он отправился с караваном.
Прибыв на серный завод, черный, похудевший Чибирев неизвестно где добыл водки и напился.
Пьяный, он один ушел в пустыню.