Выбрать главу

Грызлов останавливал глиняный круг; осмотрев изделие, взмахнув кулаком, он расплющивал свою работу, потом начинал снова, сначала. Скрипел станок и сопела глина под нервными руками Грызлова. И опять взмах кулаком, и опять изуродованная сырая лепешка. Грызлов, уронив голову на руки, лег лицом в мокрую, пахнущую сыростью глину и сидел так, в позе отчаяния.

Дверь в мастерскую открылась. В лунном свете, холодном, ярком, стояла Елена Ильинишна. Она была в ситцевом платье, в туфлях на высоких каблуках. И ее шею обнимал кружевной воротничок, легкий и прозрачный, — казалось, что он сделан из инея.

Елена Ильинишна нерешительно остановилась.

Грызлов поднял голову, обомлел и внезапно ехидно спросил:

— Проверять пришла?

Елена Ильинишна прошептала:

— Я в город не поехала, сюда зашла.

Грызлов, указывая на возвышение, где лежала глина, язвительно и горько сказал:

— Трибуна вот. Привычны с трибуны высказываться. В чем дело?

Елена Ильинишна покорно села на ящик с глиной, глядя широко раскрытыми глазами, с лицом, голубым от лунного света. Она заговорила, словно не для Грызлова, а для себя.

— Меня грубой считают. Да, я грубая. В армии сестрой натерпелась, а потом к вам, в колхоз. Мужа кулаки убили. Сам знаешь, пока колхоз не окреп, чего натерпелась. На глядела я на тебя, на твою работу и думала, сколько ласковости, любви в этом человеке. Как он чувства свои возвышенно показывает. И казалось мне: можешь ты такое красивое сделать… И вот… — и вдруг прошептала совсем тихо — ты и мое сердце понять должен.

Грызлов, пробуя освободить руки от глины, простонал:

— Товарищ председательница, я же еще что-нибудь сделаю.

И хотел встать.

Елена Ильинишна поднялась, дрожащими руками поправила на шее кружевной воротничок. Хотела шагнуть к Грызлову, но, помедлив, тихонько ушла, словно растаяла в лунном, едком свете.

Егор выбежал на улицу. Волшебное голубое зарево луны сияло на небе. Как могучие водоросли, тянулись ввысь тополя, и, как огромные рыбы, плыли вверху облака, и тишина кругом была подводная.

Егор хотел жалобно закричать, позвать, вернуть. Подошел бессонный Наумыч и сказал:

— Тишина для мыслей самая подходящая. Мысли у человека должны являться бесшумно. Чего ходишь? Иди. Лучший гончар, а пока только мотаешься.

И небо розовело.

Расписной петух, ослепительный, великолепный — птица- рыцарь в когтистых шпорах, надменный, забияка, хрипун и вор — захлопал крыльями, ногой зашаркал, напрягшись, закричал. Ему ответили другие петухи. Проснулись куры. Поднялось солнце, растопырив тысячи лучей. Река блестела. Тополевый пух скользил по гладко отшлифованной воде.

Есть такая могущественная сила. Она может заставить нас, если будет нужно, обрывать с неба звезды, обжигая пальцы. Сила любви к женщине.

Грызлов работал. Дни оставались считанные. Он ходил похудевший, закопченный, с застенчивым, счастливым лицом.

Через месяц из Москвы приехала комиссия принимать экспонаты для Парижской выставки. На площади был установлен стол, на него для всеобщего обсуждения ставился предмет.

Очередь дошла до Грызлова.

Упакованное в солому изделие поставили на стол.

Грызлов снял солому, и глазам всем представилась ваза. Пурпурная, стремительно вытянутая, очертаниями своими напоминающая фигуру девушки с прижатыми руками, напряженно приподнявшуюся, словно для полета ввысь.

Это легкое изваяние переливалось внутри, в глубине, цветами солнечной зари.

И невольный вздох восхищения, словно ветер, колыхнулся по площади.

Возле вазы, протирая потное пенсне пальцами, ходил профессор-художник. Его глаза сияли.

Профессор подавленно шептал:

— Это настоящая вещь.

Потом он спросил Грызлова:

— Почему вазу опоясывает такой странный примитивный узор, похожий на обыкновенный кружевной дамский воротничок?

Грызлов потупился, почесал бровь и сказал:

— Так…

Вазу укутали снова в солому, положили в ящик, набитый стружками, ящик заколотили, погрузили на полуторатонку. Багажный приемщик черной краской написал:

«Будянская — Париж. Всемирная выставка. Павильон СССР. Осторожно. Стекло».

В паровозе бурно кипела вода, и паровоз дрожал, черный, блестящий. Машинист легонько осаживал его, сжимая стальные пружины буферов у вагонов, чтобы бережно, без рывка взять с места состав.

1938

Дарья Гурко

В августе месяце 1941 года староста дознался: Дарья Гурко прячет в подполье кабанчика. Староста приказал сдать на следующий день утром кабанчика немцам.

У Дарьи семья такая: мужа немцы расстреляли сразу, как пришли, за то, что Сергей Осипович зажег под деревянным железнодорожным мостом воз немолоченного хлеба, и от этого мост загорелся, старика-отца немцы застрелили просто так; остались живыми свекровь-старуха и дочка Ольга трех лет.

Кабанчик был в теле, пуда на четыре. Дарья зарезала кабанчика и пригласила гостей. Гости пришли и стали есть кабана. Потом невесть откуда явился староста. Его тоже пригласили. Староста без вина не принимал пищу. Дарья отдала свекрови крепдешиновую кофту и послала ее за самогоном. Староста ел, пил и записывал названия песен, которые пели гости. Многие песни были запрещенными.

На следующий день староста пришел и потребовал кабана. Дарью отвели в полицию вместе со свекровью и дочкой. В полиции ее били деревянной лопатой, которой веют хлеб. Потом ее, свекровь и дочку погнали в город Логойск в гестапо. В гестапо Дарью били резиновыми ремнями. Из Логойска погнали в минскую тюрьму. Свекровь умерла в Логойске: она не выдержала резиновых ремней. А Дарья все стерпела. Она шла по пыльной дороге, несла на руках дочь и шаталась. На окраине Минска к ней подбежала какая-то женщина, вырвала из рук дочь и крикнула: «Я сохраню, не сомневайся».

Кожу на теле Дарьи содрали немцы резиновыми ремнями, она думала, что всё равно умрет на дороге, и отдала дочь.

В Минске Дарью посадили за ограду из колючей проволоки. Здесь было столько людей, что даже лечь негде. Ела Дарья картошку, которую немцы выставляли в деревянном корыте, одно на всех. Опухшие ноги ее стали лопаться на подошвах, она к этому корыту подползала на четвереньках. Осенью тех, кто остался в живых, послали заготавливать торф. Люди были такие слабые, что тонули в ямах, откуда брали торф. На зиму заключенных перегнали в лес — заготавливать дрова. В лесу многие замерзли насмерть. Весной Дарью отправили на кожевенный завод. Здесь она в бадьях мыла кишки, которые немцы, как и всё, увозили к себе. На заводе Дарья заболела, у нее образовалось заражение крови. И даже когда она вся пылала огнем, ее все-таки заставляли работать. Немец-мастер бил ее пружиной, которая, растягиваясь при взмахе, доставала человека, если он стоял даже в трех шагах от мастера. Дарья не умерла.

Прошло два года. Заключенные работали у немецкого помещика, которому были отданы усадьба и прилежащие земли, где раньше помещался дом отдыха трудящихся Минска. Днем заключенные работали, ночью их сгоняли в концлагерь на песчаном карьере. От усадьбы до карьера четырнадцать, километров. Дарья сплела как- то ивовую корзину. Эту корзину увидела кухарка помещика, немка, и велела Дарье сплести такую же корзину, но только побольше. Дарья сплела корзину. Немец- часовой знал о заказе и разрешил Дарье отнести корзину кухарке. Дарья вошла в комнату кухарки с корзиной и увидела, что она спит. Тогда Дарья поставила корзину на пол, а кухарку задушила и бежала.

Сорок человек из концлагеря немцы расстреляли. Дарью поймали в Минске, где она собирала милостыню, притворяясь глухонемой. Теперь она очень хотела жить, хотя раньше все время хотела повеситься и два раза топилась в торфяной яме, но оба раза ее спасали. В ночь перед приходом в Минск Красной Армии заключенные в районе военного городка разбежались, и немцы не успели убить их. Вместе со всеми убежала и Дарья Гурко.