— Правильно, — согласился Канюков.
Валька, видимо, того только и дожидался. Вскочил, отшвырнул окурок и, зайдя так, чтобы видеть лицо Канюкова, загремел:
— А то правильно, что приедет какой-нибудь «чин» и думает, что никакого для него запрета нет? Правильно? Ну, скажи?
— Видишь ли, Валя… — Канюков, собираясь с мыслями, тянул паузу, мямлил. — Тут такое дело… Разобраться надо! Понимаешь, у иного товарища не тот возраст, — он чуть было не сказал «не то положение», — чтобы впустую терять дорогое время.
Улыбка Бурмакина стала ядовитой, глаза сузились.
— Допустим, что из него песок сыплется. Или — жир не позволяет. В общем, если не может по-человечески, пускай этих лососей в магазине покупает. Денег у него хватит, я думаю!
— Вот именно, — обрадовался Канюков. — Денег у него хватит. Следовательно, материальной заинтересованности у товарища нет. Ему, собственно, не рыба нужна, а удовольствие поймать эту рыбу. Сугубо спортивный интерес. А браконьер — это хапуга, действующий совершенно из других побуждений. Смекаешь, в чем разница?
— Нет никакой разницы. Закон для всех существует, — уперся Валька.
— Ну, закон… — снова смешался Канюков, удивляясь про себя тому, как могут не укладываться в голове у взрослого человека такие простые истины. — Нельзя же в законах делать оговорки, что на таких-то, мол, и таких-то граждан закон не распространяется. Понимаешь, это как-то подразумевается, это же общеизвестно!
— Так… — дернув углом рта, задумчиво протянул Бурмакин. — Значит, ты это считаешь правильным, чтобы — одним разрешать, а других за это же самое — под суд, да? И совесть тебе позволяет?
Канюков устало прикрыл глаза.
— Так ведь закон… — бесцветным голосом сказал он, понимая, что говорит бессмыслицу. Но как еще можно разговаривать с этим дураком, не желающим видеть очевидное?
— Закон? Плевал я на такое твое понятие! — вдруг заявил Валька, когда Канюков позабыл уже о последних своих словах.
Наверное, он ждал реплики Канюкова. Не дождавшись, влез в лямку и, вздохнув, тронул нарту. Двигались на юго-запад вдоль крутобокого косогора, и Канюков, скосив глаза, мог видеть легкую Валькину тень на белом снегу. И — думать. Например, о том, что парень не отдает себе отчета в своих словах. Эх, Валька, Валька! Счастье твое, что времена переменились, прежде тебе за твои безотчетные слова… А может, ты отдаешь себе отчет, Валька?
— Ты это что, серьезно? — спросил он.
Ответа не последовало. Наверное, парню было не до разговоров. Канюков понял это умом, но не захотел понять сердцем. А мучившее его раздражение вдруг перешло в неприязнь.
Нарту неожиданно повело в сторону, вершины сосен с несвойственным деревьям проворством устремились к земле. Крик испуга уперся в глухую снежную пробку, заткнувшую рот. Лишенный возможности вдохнуть воздух, крикнуть или выпростать руки, Канюков конвульсивно забил ногами, и дикая, невыносимая боль вонзилась в его тело. Новый истошный вопль, захлебнувшись снегом, прозвучал только в сознании.
Валька Бурмакин не мог слышать этого молчаливого вопля — просто его рванула назад лямка, когда нарта провалилась в яму, прикрытую снежным наметом. Но Канюкову казалось, что парень поспешил на помощь по его зову: услышал, сумел услышать! Выплевывая изо рта снег, превозмогая боль, он благодарно смотрел на своего спасителя, силившегося перевернуть опрокинутую нарту.
— Черт! — мрачно сказал Валька. — Вот вляпались! Гады, сволочи, псы…
Он разразился замысловатым площадным ругательством и, выскребая набившийся в карман снег, полез за кисетом. И он, и Канюков, и задравшая концы длинных полозьев нарта, тоже казавшаяся живой, барахтались на дне довольно глубокого провала. Всем было тесно, все мешали друг другу. Наконец Бурмакину удалось выпихнуть наверх пустую нарту, и тогда он, заботливо помогая Канюкову принять более удобное положение, объяснил:
— В сохатиную яму ухнули. Я на лыжах прошел с маху, а у нарты, ясное дело, не лыжи, а полозья. Втюхалась вместо зверя. Голову бы открутил гаду, чья ловушка, чтобы на зиму настороженной не оставлял! — Отшвырнув папиросу, Валька запустил руку по локоть в снег и, поковырявшись, вытащил обломок гнилой жерди. — Однако работа давняя. Настил ни на чем держался, изопрел от времени. Не за год и не за два.
— Болит шибко, — пожаловался Канюков.
— Н-нда… — парень закусил губу и, расталкивая руками снег, как пловец воду, полез к краю ямы. — Вытянешь тебя отсюда не враз!
Постоял, что-то обдумывая. Потом дотянулся до заднего копыла нарты и снова стащил ее вниз. Поставил на попа. Ступая на вязья, как на ступеньки лестницы, выбрался из предательской ловушки. И потянул к себе нарту…
— Ты… что? — в ужасе прохрипел Канюков.
— Ничего.
Он стоял на краю ямы, Валька Бурмакин, широкой своей лыжей спихивая вниз снег. Деловито. Сосредоточенно. Не глядя на Канюкова.
— Ва-аля… Сын-нок!
— Сейчас.
Сейчас он завалит его снегом, похоронит живого!
— Валя-а-а! Не губи-и!
— Рехнулся, Яков Иваныч? — спрыгнув в яму, парень смотрел испуганными, немигающими глазами. — Спятил?
Канюков молчал, бессильно откинув голову, тяжело дыша. Валька растерянно пожал плечами и начал обминать накиданный снег, устраивая относительно некрутой лаз наверх. Закончив, снова стащил вниз нарту, вопросительно посмотрел на Канюкова.
— Не знаю, привязывать тебя или сам станешь держаться? Больно крутой подъем.
— Сам, — сказал Канюков.
И удержался, вцепившись в обвязку нарты так, что побелели в суставах пальцы. Вальке, чтобы выволочь наверх тяжелую нарту, пришлось наклонить гибкую березку и, перехватываясь по ее тоненькому стволу, выжиматься на руках.
— Чем не ГАЗ-53 с лебедкой? — похвастался он, когда нарта стояла наверху, в светлом сосновом бору, приютившем под своей сенью редкий молодой березничек.
Канюков не ответил. Ему было стыдно своей истерики, своего необоснованного страха. Стыдно встретиться глазами с Валькой. Боясь Валькиного взгляда, он смотрел на изрытый снег, потому что все еще лежал вниз лицом и переживал свою новую вину перед Валькой. Перед человеком, выбивающимся из последних сил ради спасения Якова Канюкова. А Яков Канюков…
— Ты не сердись, Валя. Стукнуло же такое в голову, а?..
— Чего?
— Ну, когда подумал, что ты… Ну, в снегу меня… закопать хочешь. Верно, рехнулся совсем.
Он чувствовал, что на него смотрят. Взглядом, сквозь шапку прожигающим затылок. Затем услыхал скрип снега и догадался — парень подошел и стоит над ним. Молча.
— Ты! — сказал наконец Валька. — Эх ты-ы, называешься человеком! Чтобы за централку да за пятьсот рублей жизни его лишать, ха! Да пропади они пропадом, лучше тебе еще полтыщи отдать и ружье…
Слишком поздно Канюков понял, что сам, бабьим своим языком, выболтал парню правду, о которой тот не догадывался. Ну, думал бы, будто заговаривается Канюков, бредит. Лось, мол, тот самый привиделся, вот и заорал «не губи!». Так нет, надо было разъяснить все толком! Признаться в трусости! А кого трусит? Вальки Бурмакина, сосунка, теленка!
— Валя, жар у меня, видать. Вот и порю ерунду всякую. Ты не слушай, не обращай внимания…
И опять — выдавленный в снегу коридор, болезненные толчки, частые остановки. Канюков так и остался лежать на нарте лицом вниз, только что держался теперь за вязья не голыми руками, а в рукавицах-лохмашках. Рыжая собачья шерсть их намокла и потемнела… или все кругом потемнело, потому что наступил вечер?
Да, вечер. Снег, вон, синевой стал отливать. И вроде подмораживает. Неужели не доберутся до поселка, опять в тайге ночевать?
Валька словно прочитал его мысли.
— Темняет. Пройдем сколько можно да месяца подождем. Небо сегодня чистое, свету хватит. Боюсь я еще ночь ночевать, раз температура у тебя.
— Горю весь, — солгал Канюков больше для того, чтобы Валька утвердился в мнении, что давешние признания были бредом. И сразу же раскаялся в своей лжи — подмораживать стало ощутительнее, влажная одежда начинала индеветь, браться стеклом. А теперь Валька, чего доброго, даже костер разводить не станет в ожидании луны?