— Тридцать пять.
— Вот!… У тебя там тридцать пять друзей, а ты — «ску-ука».
— Непонятно, непонятно… — уже думая совсем о другом, говорит торопящаяся, всегда торопящаяся, мама.
Кирка смотрит со снисходительной иронией на нее, укоризненно на меня, встает из-за стола, целует ее в губы, меня — в лоб, как старший младшего, и говорит коротко:
— Не тридцать пять друзей, а тридцать пять врагов.
А на пороге задает философский вопрос:
— Разве, папа, и в жизни не так?
В те дни меня в очередной раз за что-то прорабатывали газеты, и малыш огорчался, переживая это гораздо сильней и глубже, чем я.
Виктор Шкловский был человеком благородным, хоть и не слишком мужественным. В жилах его текла кровь революционера. Тем не менее Сталин его почему-то не посадил. В конце тридцатых годов это удивляло и самого непосаженного, и его друзей.
Округляя и без того круглые глаза свои, приутихший формалист шепотом говорил:
— Я чувствую себя в нашей стране, как живая чернобурка в меховом магазине.
"Какое грубое, безнравственное, пошлое и бессмысленное произведение — «Гамлет».
Вот какого был мнения Толстой о «Гамлете»! О моем «Гамлете»! О «Гамлете», которого я считаю вершиной мирового драматического искусства.
Ну?… И кто из нас прав — я или Толстой? А хуже всего, что он не кривлялся, не эпатировал, а действительно так думал.
Очень любят посочувствовать чужому горю, постонать возле, получая при этом удовольствие и от своего сочувствия, и от чужого горя.
Стоящий человек не вздыхает, не стонет, не сочувствует, а делом помогает в беде.
Но такие не слишком часто попадаются.
Вспоминаю свою бабушку. Она ходила всегда в черном, шуршащем. И на белой голове, и на плечах у нее лежали черные кружева. Я привык, что все про нее говорили: «О, какая она была красавица!» А малознакомым гостям мама показывала фотографию крупной стройной женщины с огромными темными глазами, нежным овалом лица и тонким носом. Почти весь день бабушка сидела у окна с книгой в большом удобном кресле, положив ноги на мягкую ковровую скамеечку. А когда она опускала книгу на колени, чтобы протереть платочком золотые очки и взглянуть на улицу или понюхать из серебряного флакончика какую-то крепкую душистую соль, — она вздыхала. Глубоко вздыхала. Бабушка казалась мне очень старой. Она умерла на шестьдесят первом году жизни от разрыва сердца.
Когда бабушка вздыхала, я обычно спрашивал ее:
— У тебя что-нибудь болит?
— Нет, Толечка.
— Тебе очень грустно?
— Нет, Толечка, не очень.
— А почему же ты вздыхаешь?
Вместо ответа она с улыбкой гладила меня по голове.
И вот сегодня я в ее возрасте. Правда, я не сижу целыми днями в кресле, положив ноги на ковровую скамеечку, и не нюхаю душистую соль. У меня еще мало седых волос. Но я тоже глубоко вздыхаю.
Нюша всякий раз меня спрашивает:
— Толя, у тебя что-нибудь болит?
— Нет.
— Тебе грустно?
— Не очень.
— Что же ты вздыхаешь?
— Разве?
Я думаю об ее словах и понимаю, что это вздыхают мои шестьдесят лет.
Вы только подумайте, одновременно в России жили — Толстой, Достоевский, Чехов!
Уже сегодня это кажется невероятным.
И я совершенно убежден, что подобное не повторится в течение столетий.
Как в Англии за три с половиной века не повторился Шекспир.
Шостакович находился тогда на Севере. Если память меня не обманывает — в Архангельске. В солнечный морозный день (было больше тридцати градусов) он в хорошем настроении вышел из гостиницы, чтобы купить в киоске газету. Заплатив двугривенный за московскую «Правду», он тут же на морозе стал просматривать ее и сразу увидел жирную «шапку» над подвалом: «СУМБУР ВМЕСТО МУЗЫКИ».
Эту преступную статью написал Заславский, обожавший музыку Шостаковича, считавший его гением. Газетный негодяй написал ее по конспекту Сталина.
Шостакович прочитал статью от первой до последней строчки тут же на морозе, не отходя от киоска. У него потемнело в глазах, и чтобы не упасть, он прислонился к стене.
Это рассказал мне сам Дмитрий Дмитриевич. Он забежал к нам на Кирочную в первый же день своего возвращения в Ленинград.
На девятнадцатом году революции Сталину пришла мысль (назовем это так) устроить в Ленинграде «чистку». Он изобрел способ, который казался ему тонким: обмен паспортов. И десяткам тысяч людей, главным образом дворянам, стали отказывать в них. А эти дворяне давным-давно превратились в добросовестных советских служащих с дешевенькими портфелями из свиной кожи. За отказом в паспорте следовала немедленная высылка: либо поближе к тундре, либо — к раскаленным пескам Каракума.
Ленинград плакал.
Незадолго до этого Шостакович получил новую квартиру. Она была раза в три больше его прежней на улице Марата. Не стоять же квартире пустой, голой. Шостакович наскреб немного денег, принес их Софье Васильевне и сказал:
— Пожалуйста, купи, мама, чего-нибудь из мебели.
И уехал по делам в Москву, где пробыл недели две. А когда вернулся в новую квартиру, глазам своим не поверил: в комнатах стояли павловские и александровские стулья красного дерева, столики, шкаф, бюро. Почти в достаточном количестве.
— И все это, мама, ты купила на те гроши, что я тебе оставил?
— У нас, видишь ли, страшно подешевела мебель, — ответила Софья Васильевна.
— С чего бы?
— Дворян высылали. Ну, они в спешке чуть ли не даром отдавали вещи. Вот, скажем, это бюро раньше стоило…
И Софья Васильевна стала рассказывать, сколько раньше стоила такая и такая вещь и сколько теперь за нее заплачено.
Дмитрий Дмитриевич посерел. Тонкие губы его сжались.
— Боже мой!…
И, торопливо вынув из кармана записную книжку, он взял со стола карандаш.
Сколько стоили эти стулья до несчастья, мама?… А теперь сколько ты заплатила?… Где ты их купила?… А это бюро?… А диван?… и т. д.
Софья Васильевна точно отвечала, не совсем понимая, для чего он ее об этом спрашивает.
Все записав своим острым, тонким, шатающимся почерком, Дмитрий Дмитриевич нервно вырвал из книжицы лист и сказал, передавая его матери:
— Я сейчас поеду раздобывать деньги. Хоть из-под земли. А завтра, мама, с утра ты развези их по этим адресам. У всех ведь остались в Ленинграде близкие люди. Они и перешлют деньги — туда, тем… Эти стулья раньше стоили полторы тысячи, ты их купила за четыреста, — верни тысячу сто… И за бюро, и за диван… За все… У людей, мама, несчастье, как же этим пользоваться?… Правда, мама?…
— Я, разумеется, сделала все так, как хотел Митя, — сказала мне Софья Васильевна.
— Не сомневаюсь.
Что это?…
Пожалуй, обыкновенная порядочность. Но как же нам не хватает ее в жизни! Этой обыкновенной порядочности!
Труп тирана, кровавого тирана, верховного палача, государственного преступника следует бросать в помойную яму, а не помещать его в мраморном мавзолее-усыпальнице рядом с Лениным.