Выбрать главу
* * *

Вождями Октябрьской революции были идеалисты-интеллигенты с бородками второй половины XIX века (Ленин, Троцкий, Луначарский, Бухарин и др.).

Кончились бородки — кончилась революция.

* * *

Мне очень по сердцу красивое мужское братство (fratemite!), которое я бы назвал «банным».

Да, как в бане! — где голые люди, не знающие друг друга по имени-отчеству, старательно трут намыленной мочалкой друг другу спины. А потом, сделав дело, звонко дружески хлопают ладошкой по мокрой заднице.

Надели люди штаны, и все кончилось.

Боже, как грустно!

Тьфу! Да ведь это трюизм, что писатель должен видеть жизнь собственными глазами, слышать собственными ушами, думать о ней собственной головой. А у нас хотят и настаивают, чтобы — по газетной передовице.

Чудаки, право!

* * *

Федин и Леонов — не русская литература. Это подделка под великую русскую литературу. Старательная, добросовестная, трудолюбивая подделка. Я бы даже сказал — честная.

* * *

У Чехова где-то брошено: «Напрасно Горький с таким серьезным лицом творит (не пишет, а именно творит), надо бы полегче…»

Вот и Федин с Леоновым тоже — творят. А Пушкин — «бумагу марал». Конечно, на то он и Пушкин. Не каждому позволено.

И чего это я рассердился на наших «классиков»?

Бог с ними!

* * *

Не выношу полуинтеллигентов. Или — или. Куда лучше ремесленник, мужик, рабочий. А искусством управляют и о нем пишут сплошь полуинтеллигенты. Беда!

Такие курортные одноэтажные длинные дома с верандами, похожими на палубу, и с комнатками, похожими на каюты второго класса, назывались «кораблями». Да и окрашены они были в голубой пароходный цвет. Только и не хватало что трубы с дымом.

В полотняном кресле, шикарно именующемся «шезлонгом», спиной ко мне сидел приехавший ночью человек с волнистыми есенинскими волосами. Не слишком внимательно он читал газету. А у меня на коленях лежал третий том Чехова. Упиваясь, наслаждаясь, я перечитывал Антона Павловича всякое лето.

Сосед с есенинскими волосами, не повернувшись лицом, кинул какую-то фразу. Я ответил ему, также не меняя позы.

От фразы к фразе, лениво смакуя утреннюю евпаторийскую прохладу, мы разговорились часа на два, вплоть до полуденного купанья.

Перед тем как подняться за полотенцем, я спросил его:

— Ваша жена умеет плавать?

— Не знаю, — ответил он просто. — Я еще мало знаком с ней.

С этого пошла наша с Образцовым дружба — крепкая, спокойная, на три десятка лет.

Мы оба, разумеется, очень постарели. Но дружба постарела еще больше нас. Того и гляди, протянет ноги.

Мне очень нравился Владимир Николаевич Образцов, отец Сережи. Крупный, грузный старик с большим красивым (для меня) животом, с седой герценовской бородой, мягким значительным носом и глазами добрыми, счастливыми, любящими вас.

Когда я с ним познакомился, он уже был академиком во всех орденах. Беспартийный любимец правительства.

Сережа говорил про него:

— Папа за всю жизнь знал одну женщину.

На белом свете я перевидал немало. Но такое, признаюсь, впервые — одна женщина! Чудеса в решете. Не правда ли?

Вот случай из жениховских месяцев Владимира Николаевича.

На балконе подмосковной дачи за вечерним чаем сидело пятнадцать человек — полностью две семьи жениха и невесты.

Вошел жених и долго внимательно смотрел на попивающих чай.

— Добрый вечер… Приятного аппетита…

После чего, не найдя среди этих пятнадцати своей невесты, он спросил с огорчением:

— А где все?

Будущий тесть ответил ему без улыбки:

— Все в малиннике!

И жених побежал туда.

* * *

В Вятке на моем вечере, после того как я «отчитал» стихи, из зрительного зала пришла записка:

"Тов. Мариенгоф!

Как вы считаете — поэтами родятся или они делаются ими?"

Я прочел записку вслух и без паузы ответил:

— Сначала делаются, потом родятся.

Вятичи были очень довольны моим ответом.

* * *

Наконец-то при Мономахе россияне скинули в Днепр каменного идола. А потом, спохватившись, стали кричать:

— Выплывай, Перуне! Выплывай!…

Слава Богу, Перун не выплыл.

Так и со Сталиным. Впрочем, этот еще в истории выплывет. Но каким же чудовищем кровавого деспотизма!

* * *

В мастерской у Коненкова.

Вторично остановившись перед мраморным Паганини, я сказал:

— Ты, Сергей Тимофеевич, русский Микеланджело.

Он насупил густые длинноволосые брови:

— Я Коненков!… А не твой Микель.

Очень старик обиделся — как это я мог сравнить его с тем, кого сам же он считал гением, но, очевидно, по сравнению с собой, — гением второго рода.

Потом мы пили чай. Чашки стояли на столе в зверях, птицах и гадах ползучих, рожденных резцом великого скульптора из могучего древнего корня. Такая же деревянная в чудищах люстра висела над нами. На таких же стульях сидели мы. Сидели на бессмертных, на прекрасных произведениях коненковского искусства.

Я сказал:

— Если бы, Сережа, я был Рокфеллером, купил бы у тебя все это.

Он усмехнулся и почесал белую патриаршую бороду:

— Рокфеллер хотел купить. Очень! (Коненков сверх двадцати лет прожил в Америке.) Да я не продал ему. России они нужней.

Вернулся я от Коненкова тихим, «в раздумьях», как пишут плохие писатели, склонные к высокому стилю. Своим «домом» я называл квартиру Сарры Лебедевой, нашего старинного друга (тоже дай Бог скульптор!), у которой я обычно жил, приезжая в Москву.

— Саррушка, — сказал я, снимая шубу, — а ведь Коненков самый большой русский скульптор.

— Теперь?

— Да нет — вообще. От сотворения русского мира.

Она пожала плечами.

— Не согласны?

— На это трудно ответить.

— А кто же тогда, если не он? Трубецкой?

— Раздевайтесь, Толя, раздевайтесь. Вешайте свою трехпудовую шубу. Давайте ужинать.

За ужином этот разговор не возобновился.

В двадцатых годах Коненкову заказали мой портрет.

Не знаю, как теперь, но в то время, прежде чем подойти к мрамору или дереву, он много и долго рисовал свою натуру.

Я с утра приходил к нему на Плющиху в мастерскую.

На столе все уже было приготовлено: карандаши, листы ватмана, штоф зеленого самогона, два граненых стакана, две луковицы, два ломтя черного хлеба, соль.

Коненков кончал работу, когда пустел штоф. Одновременно.

Пить с утра, да еще вонючий самогон, да под луковицу — это оказалось выше моих сил. А пощады не было. После четвертого сеанса я смылся.

— Читывали мне вчерась старенький французский журнальчик, — рассказывал Коненков. — Этот журнальчик, видишь ли, распространил среди парижских художников и скульпторов анкету: «Кто и как работает?» Только один ответил: «Я — пьяным!» Этот один и был гением! Вот какое дело, Анатолий.