Выбрать главу
* * *

Государство, как надоедливая муха, жужжит. Жужжит, жужжит тебе в уши. Потом садится на тебя, кусается, как собака. О, Боже мой!

* * *

На свете довольно много женщин, которые очень любят собак, кошек, птичек в клетках, а людей не любят. Такие мужчины тоже попадаются, но, к счастью, пореже.

* * *
Где жар страстей? Он мне не дорог.Других восторгов будь знаток.С улыбкою приму, под сорокЯ октября легчайший холодок.
* * *

Жена донжуанствующего приятеля сказала:

— И все-таки я предпочитаю быть женщиной, которой изменяют, а не женщиной, с которой изменяют.

И я понял ее. Ведь в театр, на концерты и к друзьям Дон-Жуан ходил с женой, а не с женщинами, с которыми изменял ей.

* * *

Женщины часто говорят:

— Я его люблю сама не знаю за что…

Вот суки!

* * *

«Это» часто проделывают без всякой лирики. Для здоровья. От головной боли. От скуки. И мужчина по-честному не называет это высокими словами. А женщина обязательно — любовью!

И еще: женщина легко, запросто говорит «он влюблен в меня» о мужчине, который ни разу не сказал подобной фразы ни себе самому, ни ей, ни своему приятелю.

* * *

Наполеон принимал министра. Беседа затянулась. Неожиданно министр упал в обморок. Впоследствии императору объяснили:

— Ваше величество, он боялся сказать, что ему необходимо в уборную.

— Человек, которого я сделал министром, должен отвыкнуть мочиться, — изрек Наполеон.

Деспотов, разумеется, надо вешать на фонарях. Даже гениальных.

* * *

Когда весть о смерти Александра Македонского долетела до Афин, один свободолюбивый грек воскликнул:

— Не верю! Иначе смрад от его трупа провонял бы уже всю вселенную.

* * *

Шестилетний Мишка, поссорившись из-за гамака с ребятами, орал на свою мать и тетку:

— Зачем вы привезли меня на эту проклятую дачу? Чтобы я трепал свои последние нервы? Зачем?

И дрыгал, как истеричка, ногами. А интеллигентная тетка, бледная, как полупокойница, целовала его в глазки дрожащими губами:

— Успокойся, маленький… Успокойся, моя крошка.

* * *

К старости почти перестаешь чувствовать весну, лето, осень, зиму. Только: тепло, холодно, мокро, ветрено.

Какая скука!

* * *

Растирая мне молодыми сильными руками поясницу, массажистка вдруг сказала:

— Вчера развелась с мужем.

— А кто он был, этот ваш муж?

— Знаете пословицу: не стал инженером, будь офицером, — ответила она.

Хорошая пословица. Я не знал ее.

* * *

В приемной сановника маститый NN кладет на язык таблетку.

Хорошенькая секретарша лукаво спрашивает:

— Министра культуры боитесь?

— Нет, — отвечает NN, — я боюсь культуры министра.

* * *

— Я молю Бога, Боренька, чтобы у тебя всегда был один лишний рубль, — говорила мудрая еврейская мама своему сыну, у которого всегда не хватало по крайней мере одной тысячи.

Боренька — Борис Евсеевич Гусман. Лицом этакий курносый еврейский император Павел. Только добрый, симпатичный и совсем не сумасшедший.

Он написал интересные книги — «Сто поэтов», «Чайковский» (монография; света не увидела). Он много лет подряд работал с Марьей Ильиничной Ульяновой в «Правде». Сталин турнул его оттуда, но почему-то не посадил, а отправил в Большой театр.

Мой друг руководил им «со свежинкой». Сталин и оттуда турнул его за эту самую «свежинку». Но опять не посадил, а «кинул», как тогда говорили, в Радиокомитет. После чего, не слишком канителясь, конечно, посадил за… «аристократизм в музыке», то есть за передачу по радио симфоний Бетховена, Скрябина, Равеля, Дебюсси и Шостаковича. В обвинительном заключении было сказано: «Гусман завербован во „враги народа“ Керженцевым».

Керженцев, его патрон по Радиокомитету, умер, никем никогда не потревоженный, с пышным некрологом в «Правде».

* * *

Самое убийственное для женщины, если она не слишком молода и хороша, вести себя, как юная красавица.

А ведут, ведут. И даже совсем не дуры.

* * *

Жена выставила мужа из спальной. Поссорились. Тот перебрался спать в другую комнату.

Забравшись к матери в кровать, дочурка спрашивает:

— Значит, наш папа теперь уже не папа, а просто сосед?

* * *

Хорошие писатели поступают так: берут живых людей и всаживают их в свою книгу. Потом те вылезают из книги и снова уходят в жизнь, только в несколько ином виде, я бы сказал, менее смертном.

* * *

Надо быть животным, чтобы хоть раз в жизни не подумать о самоубийстве.

Мне кажется, что это моя мысль. А может быть, и не моя.

* * *

Меня так замучили «проработками», что я уже не охаю, а только смеюсь. Совсем как дочка Пыжовой. У девчушки както заболел зубок. Мать повезла ее к врачу. Вернулись. Ольгуша залезла в кроватку и смеется.

— Ты чему радуешься? Зубок выздоровел?

— Нет, не потому.

— А почему?

— Ковыряли, ковыряли, а зубок-то все болит.

* * *

Наш Игорь, наш герой-любовник бывшего Александрийского театра, одеваясь в передней, вытер пыль на ботинках своим кашне, а потом шикарно накинул его на шею.

Он из интеллигентской семьи — прадед, дед и отец архитекторы, мама — педагог (преподает французский язык), сам чуть-чуть не кончил философский факультет, в театре играет не только Ваську Пепла из «На дне», но и дона Цезаря де Базана, который, как известно, и «перед королем Испании не снимал своей шляпы».

И вот это «кашне»!

Воистину наша эпоха удивительная.

* * *

Старый Эйх — так называли мы в домашнем кругу профессора Бориса Михайловича Эйхенбаума — однажды без улыбки спросил меня:

— А знаешь, Толя, что во Французской Академии сказал о тебе Виктор Гюго?

— Нет, к стыду своему, не знаю.

— Может, тебе это интересно?

— Очень!

Тогда старый Эйх снял с полки только что вышедший XV том Гюго и с отличной выразительностью стал читать двадцать пятую страницу:

«Ни один поэт не заставлял свои трагедии и комедии сражаться с такой геройской отвагой. Он посылал свои пьесы, как генерал отправляет на приступ своих солдат. Запрещенная драма немедленно заменялась другой, но и ее постигала та же участь».

Эйх захлопнул книгу и замолчал, не без самоудовлетворения и торжественности.

— Да, профессор, Виктор Гюго это сказал обо мне. И это святая истина.

Сегодня, то есть 9 февраля 1957 года, ВСЕ мои пьесы запрещены.

— Сколько их?

— Больших девять. Юношеские не в счет, очень плохие — тоже. Одни запрещали накануне первой репетиции, другие накануне премьеры, третьи — после нее, четвертые — после сотого спектакля («Люди и свиньи»), пятые — после двухсотого («Золотой обруч»).

* * *