Выбрать главу

«Смерть не имеет к нам никакого отношения, — говорил Эпикур, — так как когда мы существуем, смерть еще не присутствует, а когда смерть присутствует, тогда мы не существуем».

Примерно так же и я отношусь к «не жизни» (по мягкому философскому выражению). Но, когда уходит близкое любимое существо — очень близкое, очень любимое, — я совершенно бессилен и всякое утешительное умничанье вызывает у меня бешеную злобу.

* * *

Нетерпимость? Конечно! Какое же без нее искусство?

«…Корнель, Расин, Мольер, Вольтер, Гюго, Дюма… об них мы, не задумываясь, скажем, что они, может быть, отличные, превосходные литераторы, стихотворцы, искусники, риторы, декламаторы, фразеры, но вместе с тем мы, не задумываясь же, скажем, что они и не художники, не поэты, но что их невинно оклеветали художниками и поэтами люди, которые от природы лишены чувства изящного».

Да это же Белинский написал. Какая прелесть! Какая нетерпимость! — Да — Неистовый!

А у нас?… «Будь паинькой. Люби всех классиков. Чти Алексея Максимовича и Владимира Владимировича».

Скука, скука!

* * *

Аристотель говорил: «рабы и другие животные».

Как будто это про нас сказано. Именно: выдрессированные животные.

* * *

Сталин превосходно знал не только Макиавелли, но и Аристотеля.

Вот что писал этот древний грек о мерах, способствующих «сохранению тирании»:

«Необходимо — угнетение людей, возвышающихся над общим уровнем, вытеснение людей мыслящих… строгий надсмотр за всем, что возбуждает в гражданах предприимчивость и взаимное доверие, запрещение всех тех обществ, в которых может быть обмен мыслей; напротив, дозволение всего того, что способствует к возможно большему разобщению граждан… Не оставаться в неведении того, что говорят или что делают подданные, но иметь соглядатаев… сеять раздоры и поселять вражду между гражданами… ссорить друзей между собой… и чтобы подданные, занятые каждодневной работой, не имели разговоров».

Что из этого упустил Сталин? Ничего. Все использовал.

Поразительно!

* * *

Один болтун, заглянув ко мне «на огонек», просидел часа три, безостановочно тараторя литературные сплетни.

Проводив дорогого гостя до парадной двери и крепко пожав на прощанье руку, я сказал ему, исходя злобой:

— Всего доброго. Заходите почаще. Не забывайте.

И, вернувшись в кабинет — усталый, с головной болью, — повалился на диван в полном изнеможении.

Вошла Никритина.

— Что с тобой, Толя? — спросила она испуганно. — Почему ты такой бледный? Тебе плохо?

— Ничего, ничего. Сейчас отойду.

— Но что случилось? Что у вас тут было?

Я пролепетал голосом умирающего:

— Он меня говорил. Два часа, проклятый, меня говорил.

Никритина рассмеялась.

С этого тяжелого дня эта фраза утвердилась в нашем доме.

* * *

Из всех братьев Толстых один только Лев не кончил курса в университете. Сергей (старший) очень любил его, однако называл:

«Самый пустячный малый!»

А одевался будущий Саваоф у лучшего в Петербурге портного — Шармера.

* * *

Очень хорошо: мету, мету — не вымету; мою, мою — не отмою; рублю, рублю — не вырублю; и в сундук не запереть!

Что это? — Солнечный луч.

Им — этим лучом — обязана быть литература, а иначе на черта она нужна?

* * *

Глядя, как наш сангвиник Юрочка Герман ест или даже говорит об еде, вспоминаю:

«Назначение человека — обедать».

Его жена Танечка говорит:

— Хочу иметь очень много денег. Чтобы класть, класть и класть на сберкнижку.

Отвечаю:

— Я, Танечка, тоже хочу иметь много денег. Чтобы брать, брать и брать со сберкнижки.

* * *

Ранняя весна, вечер, через открытую форточку со двора доносятся звонкие детские голоса. Это лучше самой хорошей музыки.

Только что прошел дождь. Малыши прыгают, по лужам.

И я так же звенел, прыгая по лужам. Потом мой сын… А вот внучат у меня нет. Это ужасно.

* * *

Мне скоро шестьдесят, черт побери! И у меня появилось странное чувство, что меня отрезали. Так отрезывают на любительской фотографии чужого человека, случайно попавшего на снимок.

* * *

Князь Вяземский заметил:

«На русской сцене мало смеются и мало смешат. Мы почти можем сказать, что русской комедий не до смеха».

Точно. Мне даже в моих маленьких комедиях не до смеха. Все караю, караю. А вместе с тем совершенно согласен с тем же Вяземским, что литература ни в коем случае не должна быть «учреждением, параллельным уголовной палате».

* * *

Вересаев рассказывает:

"Какой-то актер спросил Андреева:

— Леонид Николаевич, мне очень интересно, на какую часть нашего организма, по-вашему, действует музыка?

Глаза Андреева озорно блеснули:

— Это я вам могу сказать только на ухо: тут дамы!"

Вот бы написать книгу «Хула старости». Я ее, проклятую, ненавижу! Какое презрение она вызывает во мне! Какое отвращение! Какую брезгливость! И не только за телесное, за физическое, за эти сморканья, сипенья, покашливанья, похаркиванья и ватку в ушах. За эти обезьяньи морщины, жидкие ноги, тугой желудок, тугие уши, подслеповатые глаза, сутулые спины, облезшие черепа, рты со вставными челюстями и пузырьками слюны в уголках дряблых губ. Нет, я терпеть не могу и стариковскую душу — сварливую, чванливую, завистливую на молодость, обозленную на нее или сопливо-умиленную. И то и другое гадость. А ее хваленая мудрость? Вздор! Только простаки могут принять за мудрость скучный и сухой опыт.

Друзья мои, молодые мои друзья, неужели и в самом деле вы уважаете старость? Расшаркиваетесь перед ней? Развешиваете уши?

К черту ее! В шею! Пинок в зад!

И не верьте, пожалуйста, древним философам, классическим обманщикам, которые называли гнусное десятилетие от шестидесяти до семидесяти — «желанным возрастом».

* * *

Под Новый год, как заведено, произносили тосты. Встречали на этот раз у нашего старого Эйха. Разумеется, и я что-то «прогостил». Евгений Львович Шварц (для нас Женя) взглянул на меня из-под желтых нависших век скорбно-лукавым взглядом и сказал со вздохом:

— Когда уж ты перестанешь безобразничать!

Действительно, пора. Мне ведь шестьдесят скоро.

* * *

Я пишу сравнительно грамотно. Не то что рафинированный Виктор Шкловский. Он, к примеру, вот так выводит: «исскуство». Но я справляюсь почти без грамматических ошибок, не потому что знаю, как надо писать по правилам, а просто — если поставлю в слове неверную букву и взгляну — «Нет, некрасиво что-то!» — и сразу исправлю на красивую букву, то есть верную.

Пушкин и Лермонтов — два наших великих прозаика — умерли перед началом своей большой прозы.

«Пла-акать хочется», — говорил Есенин в таких случаях.

* * *

Прелестен воровской язык: набрать снегу — это украсть белье, плевательница — револьвер, подсолнух — золотые часы, караулки — глаза, колокольчик — собака, крыша — шляпа, с разговором — с перестрелкой и т. д.