Такие .воспоминания вместе с размазанной по животу спермой сопровождали мои отходы ко сну. В 5.30 я просыпался точно от таких же кошмаров и, стряхивая их с себя, включал свет, ставил себе кофе, брился (брить у меня до сих пор на моей монгольской роже нечего), повязывал траурный черный платок на шею и уебывал в "Хилтон". На улице было пусто, я хуячил по своей 55-й стрит на Вест, поеживаясь от холода. Думал ли я, что мне придется испытать такое в жизни? Честно признаться, я никогда не ожидал всего этого. Русский парень, воспитанный в богемной среде. "Поэзия, искусство -- это высшее, чем можно заниматься на Земле. Поэт -- самая значительная личность в этом мире". Эти истины внушались мне с детства. И вот я, оставаясь русским поэтом, был самой незначительной личностью. Крепко дала мне жизнь по морде...
Шли дни, и отель "Хилтон" со всеми его вонючими подземельями уже не был для меня загадкой. Язык мой продвинулся ровно на полсотни профессиональных терминов, мне некогда было разговаривать, я должен был работать, за что и получал деньги, а не разговаривать. Кухня вся говорила по-испански, итальянцы между собой по-итальянски, все языки звучали в "лакейской" комнате, как говорили в старину, нашего ресторана, кроме правильного английского. Даже наш менеджер Фред был австриец. С некоторых пор менеджер вдруг стал называть меня Александром. Может быть, в его представлении все русские были Александрами. Что удивительного, всех рабов-фракийцев в Риме называли просто фракиец, хули с нами, рабами, церемониться. Поглазев на многонациональных хилтоновских рабов, я знал уже теперь, на чем держится Америка. Я осторожно сказал Фреду, что я не Александр, а Эдуард, он поправился, но на следующий день я опять стал Александром. Больше я Фреда не поправлял, я смирился, какая разница, что за имя.
Ресторан стал надоедать мне. Единственное, что он мне приносил, -- немного денег, и я мог осуществить на эти деньги кое-какие мои желания, например, купил в магазине "Аркадия" на Бродвее, познакомившись заодно с его хозяином, черную кружевную рубашку. Как воспоминания о "Хилтоне" и "Олд Бургунди", висит у меня в шкафу белый костюм, купленный в магазине "Кромвель" на Лексингтон-авеню. Но сам ресторан надоел мне, я уставал, мысли о Елене не исчезали, иногда вдруг явившись среди работы, они покрывали меня всего холодным потом, несколько раз я, здоровый парень, чуть не свалился в обморок. А главное, я постоянно видел своих врагов, тех, кто увел у меня Елену -- наших посетителей, людей, имеющих деньги. Я сознавал, что я несправедлив, но ничего не мог с собой поделать, а разве мир справедлив со мною?
Чувство, которое я условно определил для себя как классовую ненависть, все глубже проникало в меня. Я даже не столько ненавидел наших посетителей как личностей, нет, в сущности, я ненавидел весь этот тип джентльменов, седых и ухоженных. Я знал, что не мы, растрепанные, кудлатые и охуевшие, вносим в этот мир заразу, а они. Зараза денег, болезнь денег -- это их работа. Зараза купли-продажи -- это их работа. Убийство любви, любовь -- нечто презираемое -это тоже их работа.
И более всего я ненавижу этот порядок -- понял я, когда пытался разобраться в своих чувствах, -- порядок, от рождения развращающий людей. Я не делал разницы между СССР и Америкой. И я не стеснялся самого себя, оттого, что ненависть пришла ко мне через такую, в сущности, понятную и личную причину -через измену жены. Я ненавидел этот мир, который переделывает трогательных русских девочек, пишущих стихи, в охуевшие от пьянки и наркотиков существа, служившие подстилкой для миллионеров, которые всю душу вымотают, но не женятся на этих глупых девочках, тоже пытающихся делать их бизнес. Каунтримены всегда имели слабость к француженкам, выписывали их в свои Клондайки, но держали их за блядей, а женились на фермерских дочках. Я уже не мог смотреть на наших "кастумерз".
Примерно в то же время я должен был ехать в Беннингтон, знакомиться с его женским колледжем и его профессором Горовцем. Я послал им как-то письмо о себе, и они, очевидно, хотели меня взять на работу, не знаю, как эта должность называется, что-то мелкое, но связанное с русским языком. Письмо я написал в охуении, в желании куда-то себя деть, но, когда профессор Горовец после нескольких звонков наконец поймал меня в моем "Винслоу", я понял, что никакой Беннингтон и его американские студентки из хороших семей меня не спасут, что я сбегу из Беннингтона в Нью-Йорк через неделю. Со мной все было ясно. Я не хотел играть в их игру. Я хотел быть, как в России, вне игры, а если возможно, если смогу, то и против них. Если смогу -- заключало в себе временность, я имел в виду, что пока плохо знал мир, в который приехал. Меня уже ограбили, выебали и едва не убили, только я еще не знал, как отомстить. В том, что я буду мстить, я не сомневался. Я не хотел быть справедливым и спокойным. Справедливость, еб вашу мать -- это я оставлю для вас, для меня -несправедливость...
Сидя с Вонгом в кафетерии, я объяснил ему, почему я не люблю богатых. Вонг тоже не любил богатых, его не нужно было агитировать по этому поводу; в этом мире все бедные -- революционеры и преступники, только не всякий находит путь, не всякий решается. Законы-то придумали богатые. Но, как гласит один из самых гордых лозунгов нашей неудачной русской революции: "Право на жизнь выше права частной собственности!"
Я уже говорил, что я ненавидел не конкретных носителей зла -- богачей, я даже допускал, что среди них могут быть жертвы мироустройства, но ненавидел порядок, при котором один охуевает от скуки и безделья или от ежедневного производства новых сотен тысяч, а другой тяжелым трудом едва зарабатывает на хлеб. Я хотел быть равным среди равных.
Вот и говорите после этого, что я был несправедлив. Справедлив.
Последние дни в "Хилтоне" провел я в ужасном волнении. Один день мне хотелось бросить работу, и я решил ее бросить, обосновывая это решение множеством причин. "На хуй мне такая жизнь, -- думал я раздраженно, -- денег у меня все равно нет даже для того, чтобы снять нормальную квартиру, устаю я жутко, иной раз ложусь спать в 8 часов вечера, знакомств не завел в ресторане, язык почти не подвинулся, каков же смысл моей работы здесь? Уйду, и никаких мук перед Гайдаром испытывать не буду, какого хуя еще перед Гайдаром стыдиться. Мы не рабы, рабы -- не мы. Или все, а если нет -- вэлфер.