Простыни и полотенца нам дают самые старые, свой туалет я мою сам. Короче – мы люди последнего сорта.
Персонал отеля считает нас, я думаю, никчемными лодырями, приехавшими объедать Америку – страну честных тружеников, остриженных под полу-бокс. Это мне знакомо. В СССР тоже все пиздели о тунеядцах, о том что нужно приносить пользу обществу. В России пиздели те, кто меньше всех работал. Я писатель уже десять лет. Я не виноват, что обоим государствам мой труд не нужен. Я делаю мою работу – где мои деньги? Оба государства пиздят, что они устроены справедливо, но где мои деньги?
Менеджер отеля – темная дама в очках, с польско-русской фамилией – миссис Рогофф, которая когда-то приняла меня в отель, по протекции Эдика Брутта, терпеть меня не может. На хуя была нужна протекция, когда в отеле полно пустых номеров, кто станет жить в таких клетках, неизвестно. Придраться миссис ко мне трудно, но ей очень хочется. Иногда она находит случай. Так, если первые месяцы я платил за свой номер два раза в месяц, то через некоторое время она вдруг потребовала, чтобы я платил за месяц вперед. Формально она была права, но мне было куда удобнее платить два раза в месяц, в те дни, когда я получаю свой Вэлфэр. Я ей сказал об этом. А покупать белые костюмы и пить шампанское ты можешь, у тебя на это есть деньги? – сказала она.
Я все думал, какое шампанское, что за шампанское она имеет в виду. Иногда я пил калифорнийское шампанское, чаще всего я делал это совместно с Кириллом, моим приятелем – молодым парнем из Ленинграда, но откуда она могла это знать? Мы обычно пили шампанское в Централ-парке. Только спустя некоторое время я вспомнил, что собираясь на день рождения к своему старому приятелю художнику Хачатуряну, это тот, чьи картины висят у меня в моей клетке, – я купил, действительно, бутылку Советского шампанского за десять долларов и положил ее в холодильник, чтобы вечером отправиться с ней на торжество. Миссис Рогофф, очевидно, лично каждый день проверяла мой холодильник, или это делала по ее поручению горничная, убирающая (неубирающая) мой номер. «Вы получаете Вэлфэр, – сказала тогда миссис Рогофф. – Бедная Америка!» – воскликнула она патетически. «Это я бедный, а не Америка», – ответил я ей тогда.
Причины ее неприязни ко мне позже выяснились окончательно. Когда она брала меня в отель, она думала, что я еврей. Потом, вдоволь наглядевшись на мой синий, с облупленной эмалью крестик, мое единственное достояние и украшение, она поняла, что я не еврей. Некто Марат Багров, бывший работник московского телевидения, тогда еще живший в «Винслоу», сказал мне, что миссис Рогофф жаловалась ему на Эдика Брутта, обманувшего ее и приведшего русского. Так, господа, я на собственной шкуре испытал, что такое дискриминация. Я шучу – евреи живут в нашем отеле не лучше, чем я. Я думаю, куда больше того, что я не еврей, миссис Рогофф не нравится то, что я не выгляжу несчастным. От меня требовалось одно – выглядеть несчастным, знать свое место, а не расхаживать то в одном, то в другом костюме на глазах изумленных зрителей. Я думаю, что она с большим удовольствием смотрела бы на меня, если бы я был грязным, сгорбленным и старым. Это успокаивает. А то вэлфэрист в кружевных рубашках и белых жилетах. Летом я, впрочем, носил белые брюки, деревянные босоножки на платформе и маленькую обтягивающую меня рубашку – минимум на себе имел. Миссис Рогофф и это раздражало. Встретившись как-то со мной в лифте, она сказала мне, с подозрением глядя на мои босоножки и загорелые босые ноги:
– Ю лайк хиппи. Рашен хиппи, – добавила она без улыбки.
– Нет, сказал я.
– Да, да, – убежденно сказала она.
Остальной персонал отеля относится ко мне так-сяк. Хорошие отношения у меня только с японцем, или, может, он китаец, я не очень разбираюсь, но он всегда мне улыбается. Еще я здороваюсь с индийцем в тюрбане, он тоже приятен для моих глаз. Все остальные в разной степени провинились передо мной, и я с ними разговариваю, только если плачу деньги, или прошу дать мне письмо либо телефонный мэсидж.
Так я живу. Дни катятся за днями, напротив отеля на Мэдисон уже почти совсем разрушили целый блок домов, и будут строить американский небоскреб. Кое-кто из евреев, и полуевреев, и выдающих себя за евреев, уже съехал из отеля, на их место поселились другие. Держатся они как черные в своем Гарлеме, коммуной, по вечерам вываливаются на улицу и сидят возле отеля в оконных нишах, кое-кто потягивает из пакетиков напитки, разговаривают о жизни. Если холодно, они собираются в холле, занимая все скамейки и тогда стоит в холле шум и говор. Администрация отеля борется с коммунальными привычками выходцев из СССР, с их пристрастием к цыганщине, но безуспешно. Заставить их не собираться и не сидеть перед отелем невозможно. И хотя, очевидно, такое деревенское сидение отпугивает от отеля возможных жертв, которые вдруг да и забредут сюда, теперь, кажется, администрация махнула на них рукой, – что с ними сделаешь.
Я не очень-то имею с ними отношения. Я никогда не останавливаюсь, ограничиваясь словами «Добрый вечер!» или «Общий привет!». Это не значит, что я отношусь к ним плохо. Но на своем веку, в моей бродячей жизни я видел так много разнообразных русских и русско-еврейских людей, а это на мой взгляд одно и то же, что они мне неинтересны. Порой в евреях «русское» проступает куда более явно, чем в настоящих русских.
Тут уместно будет рассказать о Семене. Он был седой еврейский парень, которого я и моя бывшая жена Елена встретили в Вене. Семен этот предложил Елене работу. Она должна была трудиться по ночам в принадлежащем Семену ночном баре «Тройка», расположенном рядом с собором Святого Стефана и борделем, подавать богатым полуночникам алкоголь и икру. Зарплата была обещана столь высокая, что я сразу подумал: «Семену нужна была не барменша-Елена – он метил выше – он явно хотел выспаться с ней». Впрочем, я не обиделся, тогда я верил своей жене, а она еще любила меня, и я был совершенно спокоен.
Я, конечно, не позволил Елене работать ночью, я вообще не хотел, чтобы она работала, но, познакомившись с Семеном, мы нашли, что он приятный парень и несколько раз встречались с ним в его «Тройке», а потом в ресторане, который он купил на паях с еще двумя дельцами.
Семен был из Москвы, потом жил в Израиле, он умел делать деньги, сумел и из СССР вывезти деньги, он процветал. И только в последний наш вечер в Вене, который мы провели в его ресторане, он открылся нам по-настоящему, когда напился и, полупьяный, заговорил:
– У меня здесь было много женщин, но ни одна не была мне интересна, они холоднокровные, они ужасны, я их боюсь, все в них меня отталкивает. Я боюсь их, ей-Богу.
Потом Семен заговорил о русских женщинах, о Москве. Мне тогда было странно слушать его. Впоследствии я наслушался ностальгических монологов и в Италии и в Америке, но произносящие их были неудачливые эмигранты, не имеющие работы, не знающие, куда ступить, и с чего начать. Семен знал, его дорогой ресторан, в котором мы сидели, – был тому свидетельством. Он подарил тогда Елене розы, их смешно и трогательно разносила женщина в платке, это была маленькая, уютная и сентиментальная Европа, а не огромная металличеcкая Америка, там ходили женщины и разносили розы. Мы пили водку, Семен заказал оркестру «Полюшко-поле», и я увидел, что он плачет, и слезы его капают в бокал с водкой. «Мы смеялись над понятием Родина, – сказал Семен, – и вот я сижу, и играют эту песню, и у меня болит душа, какой я к черту еврей – я русский».
Потом он в своем синем мощном автомобиле вез нас над Веной, где были какие-то увеселительные заведения, мы выходили и смотрели сверху на город. Он очень быстро ездил и много пил. Уже в Америке я узнал, что он разбился на машине. Насмерть.
Это, конечно, частная судьба, господа, я рассказал о ней только потому, что не делю выходцев из СССР на русских и евреев. Все мы русские. Привычки, всеразъедающие привычки моего народа въелись в них, и, может быть, разрушили. Во всяком случае, по себе грустно знаю, что русские привычки не приносят счастья.