От жалости к себе и своему телу, которое, чтобы добиться ласки, вынуждено прибегать к таким кошмарным методам, я разрыдался. И даже в попытке насилия у меня случилась неудача. Я выл, плакал очень долго, а потом, задыхаясь и плача, все-таки нашел выход – взял столовый нож с зазубринами и в полчаса, не переставая при этом плакать, спилил открывающие кнопки-рычажки с наручников, и они стали настоящими, открывались теперь только с помощью ключа. Делая это, я видел себя со стороны, и как писатель решил, что эта жуткая сцена годится для Голливуда: Лимонов, плачущий от горя над наручниками для своей любимой и стачивающий столовым ножом кнопку-предохранитель.
Наручники я так и не пустил в дело, как и веревку. Мечта изнасиловать Елену шла бок о бок с мечтой убить ее. Недели за две до покупки наручников, я, уже сумасшедший, поднял ковер, нелепый розовый ковер в нашей спальной комнате и пристроил под ковром веревку-удавку, один конец ее закрепив за трубу в углу комнаты, из второго я сделал затягивающуюся петлю, чтобы в самом крайнем случае, когда станет совсем невмоготу, легко и бесшумно удавить ее. Потом я думал убить себя, способом… способы самоубийства все время менялись в моем воображении. Веревка пролежала там довольно долго, иногда мне кажется, что именно она спасла меня и Елену от гибели. Лежа рядом с Еленой ночами, чужие люди, соседи, всякий под своим одеялом, вдыхая исходящий от нее запах алкоголя и курева, тогда она пристрастилась к марихуане, кокаину и прочим прелестям, лежа, она чуть всхрапывала во сне, уставшая от оргазмов с ненавистными мне американскими мужчинами (вот почему я никогда не смогу уже любить тебя, Америка!), я все же успокаивался, вспоминая про веревку. Я все же знал, что протяни я руку под свою подушку – конец веревки окажется в моих руках, набросить петлю на рядом лежащую маленькую головку моей мучительницы ничего не стоило. Эта легкость и возможность все прекратить утешала меня, и может быть потому я миновал взрывы, которые могли привести к убийству, ведь я был уверен, что всегда могу убить ее, в любое время смогу. Благодаря веревке из меня постепенно вышла какая-то часть злости и безумия…
Все эти страшности вспоминаются мне, пока я складываю салфетки. Возвращает меня к действительности Николас – он сует мне в руки пустой кофейник и я лечу на кухню, по дороге замечая, что молодая женщина и толстый человек, похожий на гангстера, кончили свой завтрак и ушли, и что сам менеджер Фрэд убирает со стола, и застилает чистую скатерть, в то время как это должен делать я. Мой промах окончательно меня отрезвляет, я бегу на кухню с такой скоростью, что на поворотах мне приходится хвататься за стену, чтоб не упасть от скорости. – Интересно, кто она ему, – думаю я на бегу – безусловно не дочь, – или жена или любовница. На представителя конгресса пульпы и пейпера он вроде не похож, а, с другой стороны, какого хуя так рано поднялся. С такой красивой женщиной меня лично хуй бы вынули из постели раньше обеда…
В нашем ресторане бывают, как видите, и женщины. Их куда меньше, чем мужчин, я гляжу на них с опаской, недоверием и простите… с восторгом. Увы. Я особенно на них гляжу – я презираю их, ненавижу, одновременно сознавая, что то, чем занимаются они, никогда мне не будет доступно. Какое-то преимущество имеют они передо мной, преимущество рождения. Я вечно их обслуживал в этой жизни, куда-то приглашал, раздевал, ебал их, а они молчаливо лежали, или вскрикивали, или лгали и притворялись.
Меня и раньше иногда пронизывали острые приступы вражды к женщинам, настоящей злобной вражды. Потом была Елена и вражда утихла, спряталась. Сейчас, после всего, меня пронизывает острая зависть к Елене, а так как в ней для меня воплотился весь женский род, то зависть к женщинам вообще. Несправедливость биологическая возмущает меня. Почему я должен любить, искать, ебать, сохранять – сколько еще можно было бы нагромоздить глаголов, а она должна только пользоваться. Я думаю, моя ненависть исходит от зависти, что у меня нет пизды. Мне почему-то кажется, что пизда более совершенна, чем хуй.
– У, суки, – думаю я, глядя на приходящих в наш ресторан хорошо ухоженных девиц и дам. Как-то раз один из подобных взглядов поймали мои товарищи – басбои. Темноликий преступный тип со вставными зубами – басбои Патришио, указав на женщину, на которую я взглянул, насмешливо спросил меня: «Ду ю лайк ледис?» Я сказал, что да, что я был три раза женат. Патришио и Карлос недоверчиво посмотрели на меня. «Мэби ю лайк мэн?» – спросил заинтересованно Патришио, дыша на меня алкоголем. Он допивал за посетителями оставшийся в бокалах алкоголь. Потом это стал делать и я, заходя обычно за какую-нибудь ширму. Я и доедал порой за посетителями то, что они не доедали. Как восточный человек я, например, очень люблю жирное мясо. Посетители такие куски оставляли, я же не был брезглив.
А та беседа о женщинах и мужчинах закончилась восхитившим и Карлоса и Патришио моим ответом, что вообще-то я люблю женщин, но могу и обменять предмет любви и любить впредь мужчин. Потом нас разогнал появившийся метрдотель Рикардо, мы побежали кто за маслом, кто за салфетками, кто убирать освободившиеся грязные тарелки у посетителей из-под носа.
Когда я поступал в ресторан, у меня грешным делом мелькала мысль, что я буду здесь на людях и смогу завести какие-то знакомства. О, как я был глуп! Официанта и посетителей, да что официанта, и метрдотеля самого отделяет от посетителей железная стена. Никакого сближения не наблюдалось. Первые дни я лез со своей рожей и фигурой на глаза всем красивым посетительницам и симпатичным мне посетителям. Мне казалось, они должны обратить на меня внимание. Только потом я понял, что я им и на хуй не нужен. Мысль о сближении, о знакомствах была полнейшей чепухой, господа, и появилась она у меня только потому, что я еще был не совсем здоров после моей истории.
Мои товарищи по работе неплохо ко мне относились. Латиноамериканцы называли меня «Руссия». Почему они присвоили мне имя страны, откуда я сбежал, не знаю. Может быть, им это имя было приятнее, чем мое, привезенное из России, но довольно обычное для Америки имя – Эдвард. Мой китайский приятель Вонг вообще во мне души не чаял, особенно после того, как я ему помог с бельем. Дело в том, что на каждого из басбоев приходилась обязанность раз в три дня привозить из подвала, из прачечной, огромный короб с чистым бельем и выгружать его в кладовую, где у нас хранилась всякая всячина – кроме белья – свечи, сахар, перец, и прочие необходимые вещи. Я любил кладовую – любил ее запах – чистого белья и пряностей. Иногда я туда забегал среди работы – сменить полотенце или быстро сжевать кусок мяса, оставшийся в тарелке какого-нибудь пресыщенного посетителя, и бежал дальше. Так вот я как-то помог Вонгу после работы сгрузить белье и разложить его по полкам в кладовой – вдвоем это получается куда быстрее, но здесь почему-то не делают так. Вонг так благодарил меня, что мне стало неудобно.
Как-то в другой день он взял у меня маленький мой словарик Коллинса и найдя там слово «гуд» – показал мне и, широко улыбаясь, сказал – «Это ты». Похвалой этого парня я горжусь куда больше, чем всеми комплиментами, сделанными мне и моим стихотворениям в разное время моей жизни. «Я хороший» – это признал Вонг; наверное, я действительно неплохой. Я хотел бы дружить с Вонгом, но, к сожалению, не получилось, ведь мне пришлось покинуть «Олд Бургунди», господа.
Возвращаясь с работы, я иногда захожу к другим русским, которые также работают в «Хилтоне». Выйдя через проходную отеля и отбив время на своей рабочей карте, можно, поднявшись из подвала, свернуть налево и увидеть гарда, бывшего капитана Советской Армии господина Андрианова. Высокий и солидный, он записывает номера приходящих к эстакаде для погрузки и разгрузки траков и наблюдает за порядком. С ним можно поговорить о чем-нибудь, он до разговоров большой охотник. В другое время Андрианов стоит в вестибюле у главного входа отеля, и он до того солиден и внушителен, седые виски из-под фуражки, что с ним заговаривают иногда проходящие богатые женщины.