Я смотрю на Монстра снова, плавно подаюсь ближе – и, глубоко вздохнув, резким движением сдираю повязку с его рта. Да, мое волшебство не работает в Подземье, но оно превратилось в физическую силу, какой в Гирии у меня нет. Думаю, только это спасло меня от десятка переломов, пока я дралась и считала спиной стены. И позволило ломать огромные сталактиты, как тоненькие соляные сосульки. Вот и теперь ткань просто трещит в моей руке, не приходится даже развязывать узел у Монстра на затылке.
– Дыши, – щедро разрешаю я, хотя сама понимаю: глупость.
Он и так дышал носом, точнее, остатками носа, больше похожими на провал в черепе. На череп похожа и сама голова – бугристая, полулысая, ну разве что на ней многовато кожи и из затылка тянутся по спине несколько жидких длинных прядей волос неопределенного оттенка. В этих волосах ползают красноватые черви. Боги… надеюсь, вылезают они не из ушей или мозгов.
Стаскивая повязку, я ждала рыка, к которому уже почти привыкла, но рыка не было. И нет. Монстр действительно вдыхает, сипло, жадно, булькающе. Дергает подбородком, пытаясь вытереть идущую изо рта кровь о веревки, а когда не получается, просто свешивает голову влево-вниз. Он глядит все так же злобно, угрюмо, исподлобья, будто молча спрашивая: «Ну что, довольна?». Я облизываю губы, он делает то же – язык черный, раздвоенный. Я поднимаю брови. Поднимает брови… или надбровные дуги… и он. Дразнит меня. О боги. Да, это определенно они. Подвижки.
– Перестань, – тихо, тише, чем хотела, требую я, и он хмыкает, выдохнув облачко пара. – Хочешь поговорить?
Молчание, упрямое молчание, а потом веки медленно смыкаются. Не хочет. Не хочет, несмотря на развязанный рот. Могу понять, я бы тоже не стала, да и, если честно, рот вообще не имеет тут значения. Ведь пока мы дрались, Монстр говорил со мной через мой же рассудок.
Попалась. Слабая. Ты пропала.
Я слышала его смутно, наверное, вполовину не так хорошо, как несчастные жертвы, которых он заманивал в темные катакомбы. Волшебство дает мне защиту от таких вещей, да к тому же я не из Подземья, и, возможно, ему чуть сложнее найти бреши в людских умах. Хотя дрогфу говорили мне, что находили у подземных озер и человечьи трупы. Чудовищно изуродованные. С сожранными внутренностями и лицами. Значит, как-то люди сюда проваливались, не знаю, правда, наши или жители какого-то другого мира. Говорят, их – миров – много, просто ходить между ними – удел богов. Ну а Скорфус считает, будто Подземье, с его темнотой, странными жителями и бесконечной протяженностью, – что-то вроде огромной межмировой кишки, из которой можно выбраться куда угодно, не обязательно в наш мир Тысячи Правил. Может, в чудесный край, где летают и не взрослеют дети; может, туда, где люди произошли не от обезьян, а от кошек и свиней; а может, туда, где они изобрели себе железных друзей с сердцами из угля. Именно поэтому Скорфус так переживает и тащит нас через кучу пещер. Он очень боится, что мы выйдем куда-то не туда, он далеко не опытный проводник.
– Ты помнишь, кто ты? Помнишь, за что наказан? – спрашиваю я. Тихо. Почему-то не хочу, чтобы Скорфус меня слышал.
Монстр снова издает странный звук – смешок или хмыканье. Глаз не открывает, только слабо дергается. В моем рассудке тишина, но и эта тишина кажется презрительной, горькой, злой. Конечно же, у Монстра тоже есть вопросы к слову «наказан».
– А меня ты помнишь? – звучит глуше, тусклее, почти жалобно. Ненавижу себя.
Вообще не понимаю, зачем мне это все сейчас. Уверена, Скорфус прав: нужен другой воздух. Точнее, если хоть что-то и поможет в той заднице, где я нахожусь, то лишь другой воздух. Продолжать разговор сейчас – только шатать свою выдержку. Бессмысленно.
– Помнишь? – все равно повторяю я. Слишком громко: уши Скорфуса дергаются, хоть он и не оглядывается.
Я… очень… устал.
Это в моей голове, хрипло, прерывисто. У Монстра опять даже не получается приоткрыть глаза. Может, я его передушила. Может, тот самый воздух уже становится другим и не нравится ему. Мало ли что с ним случилось, разберемся чуть позже. Если доедем.
– Я тебя поняла.
Он лежит все так же, чуть склонив голову, – и ужаснее всего то, насколько гордая, уязвленная, человеческая эта поза. Он напрягает шею, чтобы голова не просто свешивалась, как у дохлой птицы; чтобы не моталась, когда подпрыгивает телега. Это стоит ему усилий. Он их зачем-то прилагает, хотя его веки похожи на лоскуты, местами в прогалах подгнившей челюсти виднеются зубы, а в волосах, больше похожих на хвосты, ползают черви.