– В любой момент, тётя Паня.
– Ещё поговорить хотела. Ладно, до завтра. Учися, дочка, потом поговорим.
Тогда Лёля не поняла истинных намерений тёти Пани. Наутро всё повторилось, как обычно. Все убежали на работу, Лёля осталась с тётей Паней, которая казалась более спокойной, но непривычно молчаливой. И опять спросила:
– Лёль, дочка, тебе сегодня в институт иттить?
– Сегодня две лекции и лингафон. Можно пропустить. У меня учебник есть. Дома посижу, надо сделать конспект работы Ленина, – объяснила Лёля.
Лицо тёти Пани расплылось в широкую улыбку, глазки заблестели:
– Лёль, милая, не обессудь. Всё равно пойдёшь в «Три поросёнка». Тута тебе как раз записочка с заданием оставлена. А напротив магазин «Три ступеньки». Возьми четвертинку беленькой, ладно? И какую-нибудь баночку консервов, бычков ай килек в томате, закусить. Я пока картошечку сварю. Душа болит, надо мне выпить маленько. Сделаешь, девочка? Только ни-ко-му. Денег у меня с собой нет, я тебе с получки отдам, не беспокойся.
– Сбегаю, деньги у меня есть.
Тётя Паня сказала, что, пока Лёля будет в магазине, она покормит старушку и уложит её спать.
– А потом мы с тобой посидим, – уверенно заключила она. – Я тебе ещё о себе расскажу. Жизнь у меня получилась длинная. Тебе такого, небось, никто не рассказывал.
Лёля быстро вернулась с покупками, тётя Паня расположила на кухонном столе маленькие рюмки, четвертинку водки перелили в графин, поставила тарелки с приборами, выложила кильки в томате в блюдце, положила поровну горячую картошку, смазала её маслом.
– Ну вот, теперя всё культурно. Ой, Лёля, вчера ввечеру опять скандал. Я варила вымя, прежде как на работу уйти. Хорошая еда, я потом кусочками обжариваю с луком. И как хорошо с картошечкой. А Зинуля в крик: ты же знаешь, что я не выношу этот запах, вы с Колькой это нарочно? Распахнула дверь в коридор, открыла форточку, напустила морозу. Хорошо, что Коленьки не было дома, они с твоим мужем задержалися в автомастерской. Я же не могу курицу ей каждую неделю покупать! Ладно. Сегодня утром кто-то у себя жарил селёдку. Опять крик, она не переносит запаха жареной селёдки, и как люди могут жрать такую гадость, её сейчас стошнит. И убегла даже раньше в школу, не позавтракамши. Люди едят, что им по карману, я всё время ей говорю. Будто не слышит. Ишь, барыня нашлася. Все нервы истрепала.
Лёля предложила тост за знакомство и напомнила, что тётя Паня обещала ей интересный рассказ.
– Дак я к тому и клоню. Зинуля голода настоящего не знала. После войны не доедали, но детям я всегда продукты добывала, что по карточкам – всё им отдавала, за еду помойные вёдра выносила, сортиры мыла, с чужими детями гуляла. А мои в детсадике, там хоть и скудно, но их там кормили. Как мы голодали в своей деревне в двадцати верстах от Саратова, так не приведи господи такого испытать никому. Я родилася в девятнадцатом году. Мужиков в деревне во время Германской войны поубавилось, а в тот год загоняли в Красную армию, и как начали ездить по дворам, отбирать скотину, овец, коз, даже птицу. Мамка осталася без мужа, он подался к бандитам. Они были против новой власти. Так деревенские говорили. Раньше жили хорошо. А тут голод, да такой, что люди ели кору деревьев, мох, побеги деревьев, лебеду, корешки. Варили и ели. Старшим братьям было десять и девять, они ушли в город и не вернулися. Средний всё болел, болел и умер. Захирел. Я была пятая, три брата и нас две девки. Мне было месяца два, у мамки молоко пропало. А с чего ему быть? Всё зерно отобрали, даже наших курочек деткам не оставили. Вот мамка завернула меня в тряпицы, сделала свёрток и понесла на ближнюю станцию, далеко. Сунула мне тряпку с нажёванной лебедой, чтоб я не орала. Принесла на станцию на рассвете, положила на ступеньки, где касса. На видное место. И стала уходить. А я будто почувствовала – как заору! Она сама мне потом рассказывала. И не смогла уйтить, а ведь хотела убежать, оставить меня там, может, кто возьмёт. Ну кое-как на лебеде да на корешках и травах вырастила. Особенно трудно было зимой. Летом – грибы, ягоды. На зиму заготавливали. Далеко ходили, вокруг всё уже обобрано было. Я у неё на закорках росла. Стали мы втроём – мамка, сестра Соня и я по монастырям ходить и по церквам, до которых ещё не добралися «черти кожаные», так деревенские комиссаров звали. Мы на паперти стояли и пели, мамка нам песенки придумывала: «Добрые тёти, добрые дяди, подайте сироткам Христа ради! Девушка, красавушка, подай сиротинушкам, хушь копеечку, хушь хлебушку…» Или такая: «Дяденьки хорошие, будьте добреньки, подайте сироточкам хоть копеечку, хоть корочку!» У кого было, подавали. Мамка у нас была красивая, видная. Бывало, прицепится к ней какой, так она отбивается. Мы на ней повиснем, ревём. Плюнет и отстанет. Так было. В деревне осталися старухи, старики и детки. И инвалиды Германской. Вот и мамка наша ушла в город, хотела на работу мыть вокзал устроиться. И пропала. Так и не воротилася. Ой как мы с сестрой плакали. Она была старше меня на два года. Ей тринадцать было, когда стала она кашлять, кашлять, а к весне померла. Я ушла жить к старушке, мы с ней ходили по лесам, кое-как кормилися подножным кормом. Дети деревенские подрастали, как десять-двенадцать исполнится – уходили. Те, кто обратно приходил, брали с собой в город сестричек и братиков, и мы больше их не видели. Вот и я подумывала о том, но боялася. Подружка моя Дуся постарше была. Говорила, что идёт в Москву, ей никто не верил. Твердили, что пропадёт она по дороге, до Москвы не дойдёт. Лихие времена, а она девчонка глупая. Ох, пропадёт, сгинет, как многие тады.