— Здравствуй, Андрей, — наконец, тихо произнес полковник, — помоги мне присесть или прилечь.
Устроили мы его, как могли. Дали хлеба. Сначала он жадно набросился на еду, но вскоре отложил хлеб в сторону. Поинтересовался:
— Как там наши за проливом, не слыхали?
Я напомнил о ночном налете. Авиация действует — значит порядок. Больше, к сожалению, мне ничего не известно. Верушкин долго глядел в какую-то точку, прежде чем возобновил разговор. Задыхаясь после каждой фразы, делая минутные паузы, он сообщил о гибели последних защитников каменоломен.
— Все кончено, никого нет в живых… Страшное мертвое царство. Если бы не тление и крысы, можно было бы подумать, что гарнизон уснул…
В течение трех дней нас не трогали. Верушкин слегка отошел, стал понемногу передвигаться. Как могли, мы подкармливали его. Был он очень задумчив, мог часами сидеть, не проронив ни слова. О чем он думал? О погибших товарищах? О семье? О катастрофически плохом состоянии здоровья? Хотелось как-то встряхнуть Верушкина, этого умного кадрового командира, окончившего две военных академии, в том числе академию генерального штаба, награжденного за финскую кампанию орденом Красной Звезды.
Однажды нас обоих вызвал комендант. Последовали обычные вопросы, уже много раз повторявшиеся: звание, фамилия, должность…
— Коммунист? — спросил комендант Верушкина. Тот, не задумываясь, выпалил:
— Да, коммунист!
Немец опешил. Его длинное туловище точно выросло из-за стола. Немигающим взглядом холодных голубых глаз он уставился в пленного. Затем рявкнул:
— Вон!
Мы не успели проститься с Володькой и Качуриным и, сидя в «Мерседесе», молча горевали. Машина мчала безостановочно до Старого Крыма. У меня затекли ноги. Верушкин навалился на меня всей своей тяжестью. Порой мне казалось, что он теряет сознание.
В Старом Крыму обер-лейтенант, сидевший рядом с шофером, и один из солдат вышли размяться. Нас не выпустили. Немцы притащили в машину корзину яблок, насыпали нам под ноги. Сами принялись жевать, громко чавкая и гогоча. Им весело, они сыты, довольны. Яблочный аромат все заполнил вокруг, вызывал головокружение. Вдруг офицер повернулся к Верушкину и протянул ему маленькое, подгнившее от хвостика яблочко, мол, возьми, полковник, яблоки вкусные.
Верушкин так гневно сверкнул глазами, что гитлеровец мгновенно одернул руку.
В Симферополь прибыли ночью. «Мерседес» плутал темными, глухими улицами, наконец, резко затормозил. Нас втолкнули в калитку и гулким коридором повели в камеру — узкую и длинную. Из обстановки — только две садовые скамьи. Одному богу известно, как они сюда попали. Сдвинули скамьи и улеглись, уставшие после дороги.
Трудной была эта ночь. Верушкин тихо стонал, просил воды. Я колотил ногами в железную дверь, взывая помочь больному, но в ответ раздавались лишь грозные окрики и клацанье затвора.
Утром — на допрос. Тюремщик помог мне поднять Верушкина на ноги. Затем под конвоем поплелись мы по хмурому, холодному Симферополю. Первым допрашивали меня. На этот раз репертуар изменился — немца интересовала организационная структура 51-й армии.
«Какой же ты дурак, — думал я, глядя на его мундир с двумя железными крестами. — Строение нашей армии вам, наверняка, известно, но даже этих сведений ты не услышишь от меня…»
А он все горланил, переводчик еле успевал за ним. В документах я уже давно числился упорным молчальником. Поэтому у меня создалось впечатление, что эсэсовец и не ждал ответов. Он орал для того, чтобы разжечь себя, подготовиться к драке.
Да, я хорошо изучил методику этих допросов. И здесь, в Симферополе, немец сначала ударил меня по лицу, — так, вроде забавляется или примеряется. Потом — наотмашь кулаком в бок. Падая, я сильно ушиб голову, потерял сознание.
Очнулся в камере мокрый с головы до пят. Значит, отливали водой, приводили в чувство. На полу образовалась большая лужа. На дворе — день. В наше маленькое окошко под потолком врывалось солнце, и мне стало как-то теплее на душе. Оглянулся. Верушкин по-прежнему безучастно сидел на скамье и о чем-то думал. Я заметил прямо на полу две миски с какой-то бурдой и куски хлеба.
— Вставайте, Федор Алексеевич, — обратился я к Верушкину. — Заботливые хозяева просят к столу…
Верушкин зашевелился, подал голос:
— Что тебе вздумалось среди ночи подымать тарарам? Глянь-ка, темень вокруг.
— Что ты, солнце светит!
— Позволь, позволь!.. — он с трудом поднялся, и на его одутловатом лице появилось выражение ужаса.
— Андрей, подойди ко мне, дай руку, — подозвал меня Верушкин. — Покажи, где окна. Я ничего не вижу! Может быть, ты только пошутил? Скажи, ночь сейчас или день? Чего ж ты молчишь?! Мне плохо, тошнит, я ничего не вижу…