Выбрать главу

Я вспоминаю с благодарностью и о других знакомых и друзьях, в частности, о Борисе Петровиче Свешникове, известном художнике и человеке редкой душевной привлекательности. Об Иосифе Филипповиче Кунине, музыковеде, друге Пастернака 1920-1930-х годов, благодаря которому в юности я открывал поэзию Серебряного века. О весьма взбалмошном и талантливом художнике Игоре Куклесе, — к несчастью, страсть к алкоголю победила в нем любовь к живописному труду. О другом художнике — Юрии Машковцеве, сыне академика и большом знатоке русской живописи. О композиторе Николае Каретникове, одном из первых авангардистов в русской музыке. О Юрии Дунаеве, живописце и исследователе Ренессанса. О Владимире Максимове, человеке бурном и часто буйном, одновременно легко ранимом (его мог привести в клиническое помешательство вздорный бред какого-нибудь советского литературного строчилы) и в то же время обладавшем стальной твердостью в своих воззрениях.

Семья советского диссидента

Я появился на свет 2 августа 1941 года близ Москвы, в городе Раменское, который во время войны напоминал умирающую деревню с ослепительно прекрасными смешанными лесами вокруг. По рассказу недавно посетившей меня симпатичной обитательницы Воскресенска, ныне Раменское стал суперсовременным городом с собственным телевидением и домами, расписанными в радужные тона. Я родился в семье инженера, которого затрудняюсь сравнить с Эдуардом Бранли или Александром Поповым, покинул ее в 16-летнем возрасте и крайне редко возвращался в псевдоотеческие пенаты. Я не встречался с членами этого семейства последние 40–45 лет и не испытывал ни малейшей ностальгии. Надеюсь, что это взаимно.

Ваш вопрос может также вдохновить любознательного слависта на исследование белой страницы советской истории: семьи советского диссидента. Она являет один из самых отвратительных аспектов коммунистического режима. Сколько балаганных склок, сколько трагикомических водевилей! Доносы, внутрисемейные преследования, не уступающие государственным гонениям, разрывы, душераздирающие разлады, обращения к советской общественности с просьбой вернуть в семейное лоно заблудшую овцу!

В начале 1960-х годов патеры моего поколения далеко перешли за 50-летний рубеж. Таким образом, большинство из них родилось между 1905-м и 1910 годами. О прошлом России у них было смутное представление, сперва отравленное пропагандой, затем — страхом. Кто не сгинул в волнах террора 1930-1940-х годов, не переставал чувствовать смрадное дыхание государства на своих седеющих и лысеющих затылках — даже вполне лояльные граждане и убежденные благомыслы. Конфликт поколений! Это был лишь конфликт страха и (часто бессознательной) юношеской беспечной отваги. Никакие идеи патерами не обсуждались, они лишь знали (и не ошибались), что, например, у религиозного юноши нет никаких шансов осуществить сносную карьеру и что вступающего в открытый конфликт с властями ожидает лишь тюрьма или психиатрическая лечебница. Более того, появление диссидента могло отозваться на всех членах семьи, поскольку, по доброй советской традиции, сын отвечает за отца, отец — за сына, деверь — за золовку и свояк — за свояченицу.

Один из таких патеров, с тем чтобы образумить своего сына-диссидента, попавшего в лапы коварных церковников, не нашел ничего более благородного, чем выписать его из своего жилища (знаменитая прописка!), не сообщив ему об этом, и бедный малый два года ходил под топором (нарушение паспортного режима, каравшееся двумя годами тюремного заключения). Некий юный поэт с профилем молодого Листа, — его звали Василием Максюковым, — страстный коллекционер самиздата, одаренный музыкант, рассказывал мне, что его папаша, бывший то ли политруком, то ли политдураком, а скорее и тем, и другим, реквизировал в отсутствие сына летучие машинописные листки Солженицына и журналиста-диссидента Георгия Померанца и собственноручно отнес их в КГБ. Не ведаю, чем закончилась эта история: бедный Василий неожиданно исчез, и дальнейшая судьба его мне неизвестна… Другая чадолюбивая мать одного из моих друзей явилась с радужной трагической слезой умолять руководство Института иностранных языков (заочное отделение) вернуть сына на путь истинный и оградить его от дурного влияния самиздата. В доказательство оного она принесла стопу стихов, одно из них — о ХХ съезде, вряд ли талантливое, но весьма ироническое. Сына немедленно отчислили, как это у них премерзко выражалось, из института.

Вероятно, были и другие, более утешительные примеры, как, например, мать Владимира Буковского, отважно боровшаяся за освобождение своего сына. Но из моего опыта 1960-х годов я извлек незатейливую истину: предпочтительней обходиться без семейной поддержки и не ожидать ее ни в каких обстоятельствах.

Третья волна русской эмиграции

Третья эмиграция, к которой я и принадлежал, представляла весьма диковинную смесь лиц, наречий и состояний. Было естественно полагать, что они избрали изгнание по политическим мотивам. Разумеется, я не ожидал, что все эти беженцы будут подобны Буковскому (кстати, Владимир Буковский эмигрантом не был) или даже скромным диссидентам, к которым я относил себя самого. Но я также не ожидал, что среди них сыщутся трепетные поклонники Ленина и сторонники розового социалистического рая. И они отнюдь не витали в бледном одиночестве! Многочисленными были и те, кто с ностальгией вспоминал о своем недавнем советском прошлом («Я работала на Свердловской студии телевидения!» или «Я писал в журнале “Пионер”!»), хотя налицо были причины стыдиться его или хотя бы сожалеть о нем. Другие с гордостью изрекали исторические фразы типа: «Я не диссидент!», «Я не политический эмигрант, я экономический беженец». Я совсем не сужу строго людей, которые покидали СССР по экономическим причинам, но, к сожалению, я часто видел, что от них исходила струя какого-то иррационального отвращения, даже ненависти, к оставленной отчизне. Мне это было глубоко чуждо. Я всегда отделял коммунистический режим от нации и страны, хотя в те времена это было нелегкой задачей.