Выбрать главу

После отъезда в Германию, где я прожил несколько лет, после Страсбурга, где я работал два года в университете, большинство моих русских связей ослабло и даже распалось. В течение многих лет, кроме Зинаиды Шаховской и ее русско-французского окружения, я мало с кем поддерживал отношения из русских кругов.

Зинаида Шаховская и «Русская мысль»

Наши дружеские отношения с Зинаидой Алексеевной продлились 15 лет. Невысокого роста, полная, с приятным выразительным лицом и молодыми глазами, З.А. производила двоякое впечатление: светская дама и в то же время — свободная, по-французски пылкая журналистка. Passionnée, бурно увлеченная, как сказали бы французы, политикой, общественной жизнью, но и — поглощенная литературой, автор множества русско-французских книг, из которых я бы отметил русские «Отражения» и французские воспоминания «Telestmonsiècle». Ее книга «Retour», мудрено переименованная издателем с воображением портного в «MaRussiehabilléeenl’URSS» («Моя Россия в советской одежде»), изданная в 1958 году, одно из первых правдивых свидетельств о советском мире, имела большой успех.

Страстный характер З.А. приводил к тому, что отношения с окружением нередко напоминали метеорологическую сводку — приближение бури, буря, райская погода, циклоны возмущения, антициклоны восхищения. Ее бурные ссоры и патетические примирения с одним профессором-славистом мне напоминали роман с никому неведомым окончанием. Кроме того, она плохо переносила славу своих удачливых коллег — забавная черта! — наш друг и коллега, писатель Николай Боков, достоверно описал ее литературную ревность в своей статье о Джейн Вронской. Но она была умна, остроумна, отзывчива, и сего было достаточно, чтобы не замечать этих незначительных слабостей.

Шаховскую часто упрекали в патернализме. В редакции она всегда появлялась в окружении старых дам, у которых цель жизни, как кажется, заключалась в демонстративном обожании главного редактора. Но этот патернализм отнюдь не исключал либерализма. Я помню, что несколько сотрудников без труда уговорили З.А. отказаться от публикации ее собственной статьи по поводу Синявского — в ней было слишком много личных выпадов. В течение многих лет она из сострадания выносила присутствие Сергея Мильевича Рафальского, который был ей неприятен как социалист. Один из сотрудников опубликовал более чем холодный отзыв на книгу ее брата, владыки Иоанна, о Льве Толстом, что ничуть не помешало редактору и оному сотруднику сохранять добрые отношения. Предыдущий редактор «Русской мысли» Сергей Акимович Водов, кстати, оставивший добрую память о себе среди старых русских журналистов, действовал иначе — по рассказу Нины Константиновны Прихненко, секретарши редакции, он молниеносно подвергал остракизму строптивого автора.

Таким образом, могу сказать, что атмосфера в «Русской мысли» того времени была мирной и приятной. Старые сотрудники, как Рафальский или Константин Дмитриевич Померанцев (мой сосед по дому), приняли экс-советских литературных беженцев с сердечным расположением. Рафальский, ядовитый полемист и автор социалистических, экономических и даже антропологических проектов, был добрейшим человеком, художником в духе Малявина и интересным собеседником. Померанцев, несмотря на болезненный вид, обладавший железным здоровьем — он пересек на своем спортивном велосипеде половину Италии — мог часами говорить (и заговорить до умопомрачения свою молчаливую жертву) о русской поэзии и немецкой антропософии. Георгий Иванов был его Гёте, а доктор Штейнер — Вергилием. После его кончины в 1991 году я прочитал подборку стихотворений, из которых одно четверостишие, написанное им по поводу трагической смерти его молодого друга Михаила Туроверова, хотел бы привести здесь:

Ты был моим вечерним светом. Ты совестью моею был. На все вопросы был ответом, хотя бы потому, что жил…

Через три года после моего прибытия в Париж Шаховская оставила «Русскую мысль», и редакторский трон занял Серафим Николаевич Милорадович. Этот потомок русских дворян и родственник немецкой аристократии, человек почти исполинского сложения, отличался той учтивостью, которая, не сомневаюсь, привела бы в восхищение Данжо. Вообразите такую сценку: главный редактор, в своем тогдашнем вечнозеленом пиджаке, склоняется над письменным столом сотрудника редакции, размахивая только что полученным номером французской газеты: «Милый Женя, если у вас будет свободная минута… ах, это совсем не срочно… когда сможете… это совсем небольшая статья… не могли бы вы перевести для будущего номера… если, разумеется, у вас нет другой срочной работы!» Статья тут же переводилась, и старательный переводчик немедленно вознаграждался ликующим возгласом: «Чудно! Превосходно!» Для тех, кто имел несчастие побывать в приемных советских редакторов, такой стиль общения в первые времена казался почти версальским. Впоследствии Серафим Николаевич оказался директором «OverseasPublicationsInterchange» в Лондоне, и наше сотрудничество долго продолжалось — я перевел с французского языка на русский две книги для этого издательства.

Среди постоянных сотрудников было несколько новых беженцев и выбеженцев. Журналист Владимир Рыбаков был тем, кого тогда именовали репатриантами (его родители, французские коммунисты русского и польского происхождения, неосторожно вернулись в СССР после войны и через несколько лет совершили то же путешествие, но в обратном направлении). Он уже несколько лет жил в Париже, превосходно знал, как нанять квартиру, как избежать административных подвохов или слишком обременительных налогов. В первые месяцы моей французской жизни он был моим сущим поводырем.

Через год или два в Париже появился Николай Боков. «Русская мысль» издала задолго до его приезда блестящую сатиру анонимного автора из России: «Приключения Вани Чмотанова». Оказалось, что это был Боков — вместе с соавтором Петровым. Вскоре он стал нашим коллегой. После работы мы часто отправлялись, как парижские гуляки, в кафе по соседству, носившее музыкальное название «Do, re, mi», пили красное вино и играли во флиппер. Обычно Рыбаков был чемпионом. Мне было тогда уже 34 года, моим коллегам на пять-семь лет меньше. Далеко от юности, но, тем не менее, я думаю, что мы часто ощущали плеск или всплеск молодости, в основном мрачно проведенной при советском режиме. Николай Константинович, даровитый актер, иногда разыгрывал сценки, которые нас приводили в восхищение. Помню, например, полемику Ленина с Троцким, когда один из оппонентов дубасит другого по воображаемой лысине, а тот вырывает с корнем мнимые пепельные кудри своего противника. Сценка сопровождалась русским комментарием, столь же забавным, как пантомима, — и пораженные посетители кафе, включая хозяина, покатывались со смеха, хотя не понимали ни единого слова.