Наш лучший стоматолог Бровман установил Капитанской Дочке стальную скобку на зубах. Он взялся ей поправить прикус. Я же пытался исправить ей вкус… Не знаю, не увижу никогда, насколько преуспел Оскар Яковлевич Бровман, но мне не довелось довершить начатое.
На нас поглядывали гадко. Чтобы стряхнуть с себя все эти взгляды, мы по весне перенесли наши беседы на окраину, в парк с аттракционами, переходящий в лес. Взгляды стали ощутимо гаже; нас облепила липкая молва. Она нагнеталась, пухла, нарывала — и нарыв прорвался. Жена исполнила мне оперную арию с рыданиями, диким матом и заламыванием рук. Она достала с полки, как доказательство моей вины и подлости, набоковский том с «Лолитой» и ткнула в нем туда, где сказано о скобке на зубах Лолиты… Я вспомнил, как принес когда-то «Лолиту» в дом, и как она, моя жена, хихикала. Листала и хихикала! листала и хихикала! Мне это было противно, но я боялся ее обидеть, и тоже — не хихикал, но посмеивался. Я и сейчас всеми щеками чувствую, как краснею, вспоминая о том посмеивании, то есть сейчас мои щеки буквально горят… А тут и наш майор, отец Капитанской Дочки, поймал меня за воротник рубашки и выдохнул в лицо, как будто бы они с моей женой договорились:
«Не смей мне только зубы заговаривать. Я как-нибудь читал вашу “Лолиту”. И я вас всех знаю насквозь, старых извращенцев!»
Этим тогда и кончилось, он отпустил мою рубашку, и я еще подумал: «Надо же! Майор, а читал “Лолиту”… — Потом сообразил: — Конечно же, читал! Одну ее он и читал! Как читали ее и былые американские майоры, едва о ней прослышав… Читали вслух, друг другу передавали, и листали, и хихикали!»… Майору чем-то нравилась моя рубашка. Помню, как в очередной раз он держал меня за воротник и все зудел, глядя куда-то в угол:
«Эх, был бы ты моложе, ты бы у меня узнал… Да, будь ты помоложе, я бы тебе показал. Я бы разъяснил… Ох, будь ты ну чуть-чуть моложе, ты б у меня раскаялся. Ох, ты бы пожалел… Или ты будешь отрицать, что тебе есть о чем жалеть?»
Я отрицал, но не оправдывался, и дождался совместной жалобы майора и моей жены в районный отдел народного образования. Директор школы, мой товарищ, вызвал меня к себе. Он тряс перед моим лицом этим доносом с неопределенно-грозной резолюцией на нем своего начальства. Я все отрицал, но не оправдывался. И не в чем мне было оправдываться. Даже когда мы с Капитанской Дочкой, допустим, в скверную погоду спасались от дождя под одним зонтиком, я ни разу не коснулся ее руки и рукава ее не тронул и случайно, например, споткнувшись. Я и не мог тронуть ее за рукав: я при ходьбе, когда вслух размышляю, руки свои держу, сцепив их, за спиной в силу давно заведенной привычки.
Тут-то мне и стукнуло шестьдесят. Я достиг пенсионного возраста и вопреки всем обещаниям, договоренностям и планам, несмотря на надвигающиеся экзамены, был уволен. Букет бледных тюльпанов и шоколадный набор вместе с упакованным в коленкор так называемым адресом от коллег я принял как должное, то есть как издевательство.
Роль невинной и безответной жертвы мне претила. Я объявил жене, что видеть ее не могу, ухожу от нее незамедлительно и навсегда. Дети наши давно выросли и поразъехались; моя совесть перед ними была чиста. Вопрос, где жить, был не вопрос. Феденька Обрезков, школьный учитель физкультуры, мой товарищ по рыбалке, всегда готовый помочь всем и во всем, не способный никому ни в чем отказать, пустил меня к себе, в свою холостяцкую квартиру. У Феденьки был автомобиль, дряхловатый, цвета вытертой клеенки «Москвич» с высоким кузовом. Феденька звал его «каблучок». Мы с Феденькой, что ни утро, ездили на «каблучке» по берегу Озера в сторону Пытавина, ловили сигов, судаков и щук. Потом Феденька вез меня к себе отсыпаться, а сам отправлялся на работу, в наш школьный спортивный зал…