— Это и все патроны? Так мало?
— Нет. Есть еще в вещевом мешке.
— А в инструкции что сказано: ни в коем случае не клади патроны в вещевой мешок, а носи их на поясе в специально сшитой сумке.
— Все будет по инструкции, Степан, — успокоила она. — Мы же не сразу туда. Нас еще учить будут.
Майор, который тогда приходил к больной радистке, шел к пристани со стороны складов. Любаша озабоченно посмотрела на дорогу. Сказала:
— Мать, верно, не успеет.
— Она обещала. Она обещала через пятнадцать минут. Вот только кончится обед…
— Когда вернется тетя Ляля, ты извинись перед ней за меня. Я взяла без разрешения у нее книгу. Хорошо?
— Хорошо, — сказал Степка.
— Постарайся не обижать мать. Она поседела за эту осень. И постарела… Вот отгонят немцев, а это случится скоро, переходите в наш дом, ремонтируйте его. Люди будут возвращаться в город, и тетя Ляля вернется. И надо будет иметь свою крышу над головой. Обязательно. Понял меня?
Степка кивнул.
От слов сестры ему сделалось грустно, и было такое предчувствие, что они расстаются навсегда. Глаза у него набухли слезами. Он отвернулся и в это время увидел мать. Она бежала по улице между развалин, прижимала к груди газетный сверток, и волосы ее были растрепаны.
Майор крикнул:
— Стано-о-вись!..
Но оживления или замешательства среди десантников эта команда не вызвала. Люди неторопливо стали расходиться. И Степка понял, что Любаша успеет обнять мать и сказать ей два-три слова.
Первое, что сделала мать, — сунула Любаше сверток. Потом схватила ее за голову, стала целовать и плакать. А Любаша пыталась успокоить мать, твердила тихо и, конечно, взволнованно:
— Мамочка, мама… Не надо. Все будет хорошо. Хорошо! Вот увидишь, мамочка…
И тоже заплакала.
Подбежала радистка Галя.
— Вы вместе, девочки?
— Вместе, вместе… — успокоила Галя. — Только я сейчас с рацией на катере.
— Отряд, равняйсь!
Больше Любаша не могла стоять с ними, поспешила в строй.
— Галя, она при деле… А наша, — вздыхала мать, вытирая слезы. — Наша под самые первые пули…
Катера резали море острыми носами. Длинные белые полосы, словно вожжи, оставались за кормой и тянулись к самому берегу. Прихваченные розовым отсветом облака лежали над чистой далью, а у самого горизонта море было не синим, не зеленым и не розовым, а золотым. Воздух казался неподвижным, точно завороженным закатом. Волны степенно накатывались на берег, и мокрая галька, перешептываясь, встречала их. Вода шлепалась о ржавые, поросшие мхом и ракушками сваи.
На пристани остро пахло морем…
Нина Андреевна и Степка возвращались домой. Ни о чем не говорили. Лицо матери стало совсем старое. Сутулилась она сильнее обычного. На горе надрывался баян, лихо, с переборами. Под шелковицей знакомая армянка жарила рыбу. Она стояла возле печки, обмазанной желтой глиной, и сказала:
— Здравствуй, Нина.
Мать кивнула ей в ответ.
Потом свернули с улицы Шаумяна на улицу Двадцать седьмого февраля.
Отсюда уже был виден их старый дом, укороченный на крышу. Камни, нанесенные дождями, громоздились один на другой, ступать приходилось осторожно, вглядываясь под ноги.
Поравнявшись с калиткой, мать остановилась, тоскливо посмотрела на разбитый дом и наконец без всякой надежды, будто нехотя, подняла крышку почтового ящика. Там лежало письмо.
— От папы, Степа! От папы?.. — Она не верила. И говорила так, словно все это ей снится.
Письмо было сложено треугольником. Отцовский почерк Степка узнал сразу. И растерялся… Слишком хорошо помнил он письмо военфельдшера Сараевой. А мать… Она ничего не знала. Сегодня же такой день… Их покинула Любаша. И Степка подумал, что письмо отца может мало чем отличаться от письма Сараевой и это убьет мать.
Но… Ни на хитрости, ни на раздумья времени уже не было. Мать развернула треугольник. И тогда Степка выхватил из ее рук письмо. И стал быстро рвать его на части.
Мать окаменела. Лицо ее превратилось в маску. Лишь несколько секунд спустя она истерически закричала:
— Степа-ан!
Степка уже и сам понял, что сделал глупость, что на белом свете случаются и будут случаться страшные вещи, которые ему не скрыть, не поправить. Он заревел, как маленький, и начал складывать обрывки мокрыми от слез пальцами. Помнится, будто бы, всхлипывая, он говорил: