Самолеты легли, как буквы. Маленькие черные буквы на блеклом небе. Они появились одновременно с пяти сторон. Зловещая звезда выросла над городом. И концы ее явственно сближались. Монотонный, въедливый гул усиливался с каждой секундой. И самолеты больше не походили на буквы. Обыкновенные самолеты с черными крестами на крыльях, нормальные, непохожие ни на коршунов, ни на акул.
Белые одуванчики — зенитные снаряды разрывались очень красиво — покачивались в воздухе. Но самолеты не меняли курса.
Любаша тогда насчитала их сто пять.
Потом один самолет внезапно разломился на части. Два других, размалеванных пламенем, быстро падали в сторону.
Подняв фонтаны брызг, рухнул в море четвертый…
Хрипела, запутавшись в петле, коза цвета облущенных подсолнухов. Степка подпрыгивал от радости…
Мать ответила:
— Про праздники — это ты хорошо, сынок, вспомнил.
— Нужно бы сравнить Туапсе с крепостью, — сказал Степка. — Правда, вокруг крепости должны быть стены. Так полагалось в древние времена. Но и здесь горы и люди. Всех назвать надо бы, да как это сделаешь. Тогда хоть девчонок — радистку Галю, Любашу…
Когда Степка сказал про Любашу, слеза, точно капля дождя, шлепнулась на листок, который лежал перед матерью. И бывший шофер Жора укоризненно посмотрел на парня, а стоявшая за спиной Нины Андреевны Нюра приставила указательный палец ко лбу и многозначительна им повертела. В комнате установилась грустная, кладбищенская тишина.
— Может, не выдержала ран доченька, — сказала Нина Андреевна. — Может, и живой ее давно нет. Ведь ни одного письма не прислала…
Никто не поднимал глаз. Все молчали.
Но хоронили Любашу они слишком рано…
Любаша вернулась на следующий день, когда дождь перестал и солнце растопырило глаза и, казалось, не могло наглядеться на землю. Было еще скользко. И глина, и листья, и камни блестели водой. А Любаша совсем неумело ходила на костылях. Но Степка узнал ее, едва она появилась под горой. Сердце раньше, чем голова, поняло, что случилось. И сжалось в комочек. Может, захотело остановиться. Степка побежал вниз быстро, подгоняемый страхом. И встреча их была нерадостной. Скулила дворняга Талка. Степка шмыгнул носом. А Любаша смотрела на брата смущенно и жалостливо. Она была в темно-синей юбке, в таком же красивом кителе. Справа на груди у нее светлел, переливаясь золотом, орден Отечественной войны.
— На вокзал нужно сходить, — как-то очень обыкновенно, очень буднично сказала Любаша. — Чемодан там в камере хранения.
— Хорошо, — сказал Степка. — Потом сбегаю.
— Конечно, потом, — сказала Любаша. — Гору как размыло.
— Двое суток дождь лил словно из ведра.
— Двое суток — немного, осенью неделями льет. — Опираясь на костыли, она тяжело ступила в гору, не оборачиваясь, спросила: — Как вы тут?
— А что с нами станет? Дом ремонтируем. Шофер Жора у нас живет.
— Рука у него в порядке?
— Нет, усохла.
— А меня вот тоже… Видишь?
— Вижу.
— Потому и не писала.
— Зря…
— Знаю, что зря.
— Мать плакала. Все похоронную ждала.
— Лучше бы похоронная…
— Это только кажется… Главное — жива. И лицо цело. Ведь ты красивая…
— Отец пишет?
— Да. Ранен был. Теперь снова воюет.
— А про Сараеву?
— Ни слова… Пишет: люблю, ждите, жив буду — вернусь.
Степка прибавил шаг. И шел теперь рядом с Любашей, потому что не мог идти сзади: ему тяжело было видеть, как она опирается на свои костыли, как они вязнут в глине, как от напряжения потеют ее пальцы, сжимающие ручки костылей. Лицо сестры тоже вспотело. И дышала она глубоко.
— Я… не… подозревала, что у нас такая крутая… гора.
— Давай отдохнем, — сказал брат. Ему не нравилось, как дышит Люба.
Она остановилась. Посмотрела благодарно.
— Вот платок, — сказал он.
— У меня есть, — смутилась она.
Раньше Степка никогда не видел свою сестру смущенной. И, возможно, поэтому ему вдруг почудилось, что это не Любаша, что это вообще не явь, а сон. Цветной сон! Стоит лишь пошевелиться, и он проснется на своей койке в увидит затверделые пятки бывшего шофера Жоры, который спит в той же комнате, что и Степка, на полу возле пианино.
Она высвободила руку, но костыль по-прежнему оставался под мышкой и мешал ей нащупать карман.
Степка сказал:
— Платок совсем чистый. Мать дала мне сегодня утром. Я даже не разворачивал его…