Все это было очень понятно. И очень к месту. И Степан читал вечером поэму Лонгфелло. А женщины немножко плакали.
У каждой из них было свое горе. И может, самое страшное заключалось в том, что беда, горе, слезы стали настолько обычными, каждодневными, что этому уже никто не удивлялся, точно восходу или заходу солнца. В лесах возле Пасеки Степану приходилось видеть, как растения-паразиты оплетают деревья, втискиваются в их кору, тянут к земле ветки. Деревья слабые чахнут, хиреют; сильные же рвутся к солнцу, наливаются крепостью, становятся неподатливыми, как камень. На людей горе тоже действовало по-разному.
Мать, не чаявшая уже дождаться весточки от отца, сникла, сделалась тише и хотя продолжала работать и кормить детей, но казалось, что делает она все это по инерции.
Любашу горе сделало злее. Оно выбило из нее лень, которой еще недавно отличалась девчонка. Гибель батареи, случившаяся у нее на глазах, не только разозлила, но и ошарашила Любашу. Она поняла, что больше не может отсиживаться за маминой спиной. Не дело это, не дело… Письмо военфельдшера Сараевой подсказало, где ее место. Остальное довершила радистка Галя.
С Галей дело обстояло сложнее. Степка знал ее мало, всего несколько недель, которые она провела вместе с ними.
И у него сложилось впечатление, что главная черта характера Гали — доброта. Девушке было не жаль себя ни для войны, ни для хорошего человека.
На Нюру горе подействовало совсем иначе. Ее мать и отец эвакуировались в Среднюю Азию. И конечно, сельской девушке, одной, без родителей, во фронтовом городе было нелегко. Но встреча с Иноземцевым вдруг открыла ей, что и в горе можно быть счастливой. И Нюра оказалась жадной до счастья.
Запыхавшаяся, сияющая внутренней радостью, она пришла как-то домой среди бела дня. Степка сидел один на крыльце, двери были заперты, потому что дождя не было, и туч тоже, только круглые облака плавали в синем небе, и воздушную тревогу можно было ожидать в любую минуту. Нюра, раскрасневшаяся и от этого очень привлекательная, остановилась возле крыльца. На ней было хорошее синее пальто с накладными карманами, из которого она уже немножко выросла, и блестящие резиновые боты. В руке она держала лиловую противогазную сумку. Степка знал, что противогаз она не носит, но сумка была полна. Словно поняв взгляд мальчишки, Нюра пододвинула сумку, расстегнула ее и вынула свернутый платок из белой шерсти. Она тряхнула им, и платок оказался большим и очень мягким.
— Хороший? — с придыханием спросила она.
— Факт, — ответил Степка. — Где взяла?
— Выменяла, — произнесла она. — На три банки американской колбасы.
Нюра прижала платок к лицу, так что были видны одни глаза, и Степке подумалось, она сейчас заплачет от радости.
Не надо было много мудрости, чтобы догадаться, каким путем к Нюре, работающей в буфете Военфлотторга, попала американская колбаса в ярких банках.
— По карточкам три банки не получишь, — сказал Степка.
И будто для того, чтобы задобрить его, Нюра опять опустила руку в противогазную сумку и вынула оттуда три бледно-розовые помадки.
— На, скушай.
Он, конечно, не отказался. Но, прожевывая, нравоучительно сказал:
— Смотри. Попадешься…
— Думаешь, я украла? На кой мне чужое? — оправдалась Нюра. — У меня остались четыре банки. Понимаешь?
— Не понимаю, — ответил Степка.
— Я тоже не понимаю, — созналась она. — Но осталось лишку. Я и домой банку прихватила.
— Вот прихватят тебя… По суровому военному времени.
— Больше не буду, — испуганно пообещала Нюра.
Но это были только слова.
«Гу-гу» — бормотала бетономешалка. Парень в измызганном незастегнутом бушлате, опершись бедром на лопату, с любопытством смотрел на пристань, где без всякого строя, группами по нескольку человек стоял отряд. Все были с оружием, вещевыми мешками, противогазами и малыми саперными лопатами. И у Любаши на ремне висела, одетая в чехол, маленькая лопатка с крепкой деревянной ручкой. И карабин прижимался к спине новый, с блестящей ложей. Два кожаных патронташа темнели на поясе. Они показались Степке очень невместительными. Он спросил: