И чего я вечно боюсь и ее пугаю! Ведь так ничего значительного никогда в жизни не добьешься, если от всех шарахаться! Ничего великого эдак не совершить! Бороться надо! Мягко, с любовью, не огнем и мечом, а пониманием! Разве великая спасительная мысль не рассеет узколобое человеческое мракобесие?
«Виктор меня познакомил с двумя немецкими солдатами в лазарете. Мы уже ходили к ним и говорили с ними. Они совершенно уже с нами согласны. Ты не представляешь, до чего их легко убедить!»
И такие разговоры — всякий вечер. Лишь бы заглушить боль — ведь отца-то все нет!
Мир вокруг нас погружался во мрак, тонул в ненависти и жестокости. Стало очевидно: оккупационный режим работает, как часовой механизм, как отлаженная, заведенная система. Все шло по схеме, бесперебойно, отточено: конфисковали продовольствие на селе, город снабжали скудно, гражданских стали забирать на службу в немецкую армию. Литовцам эти ограничения и лишения даже нравились, они добровольно склонялись перед новым жестким законом, который шаг за шагом лишал их свободы и самостоятельности. «Немцы наведут порядок», — звучало со всех сторон. Глупые, да ведь этот порядок — ваше рабство.
Продуктов страшно не хватало. Приходилось выстаивать часовые очереди, чтобы отоварить продовольственные карточки. В Германии за несколько лет военных лишений, должно быть, уже успели привыкнуть к этому. А нам пришлось туго, больно уж резко все поменялось: рынки еще вчера ломились от дешевой деревенской снеди, а теперь пусты. Свободная торговля — запрещена, стоит крестьянскому возу появиться в городе, немцы его останавливают и тут же все добро конфискуют.
Деньги, конечно, тоже тут же обесценились, 10 рублей стали стоить 1 марку. Немецкие солдаты, как саранча, налетели на магазины и смели все, что можно было купить не по карточкам. Кондитерские, особенно шоколадные, и парфюмерные магазины моментально опустели. Закрылись текстильные лавки, обувные магазины, галантереи и хозяйственные. У каждого на дверях кидалась в глаза надпись: «Конфисковано», а новые хозяева между тем обчищали богатый склад на заднем дворе.
Некоторые литовцы, что порасторопней да пошустрей, дело просекли и вслед за оккупантами кинулись по магазинам ухватить последнее, урвать, до чего дотянутся. До того обнаглели, до того увлеклись доставанием бесплатного добра, что совсем не поняли главного — того, что происходит с третью городского населения, с 45 000 евреев.
А город по-прежнему заполоняли грузовики и телеги. Вереницами тянулись они через мост над Вилией, люди переселялись в гетто. Тем, кто победнее, помогали перебираться на новое место те, кто побогаче. Некоторые по несколько раз мотались туда и обратно, чтобы собрать, наконец, все свои пожитки. А между тем переходить через реку становилось все опаснее: на мосту немцы каждый день стали забирать евреев на разного рода работы — завалы расчищать, канализацию чистить, трупы издохших животных закапывать, да мало ли еще в городе грязи и мерзости.
Восточноевропейские евреи совершенно, видимо, не совпадали с представлениями немцев: это были крепкие, здоровые, жизнерадостные, спортивные с самого детства, не пьяницы, не развратники. Оккупанты сами то и дело удивлялись их силе и выносливости: совсем не то, что внушала о евреях пропаганда.
У евреев не осталось никаких прав, их вышвырнули из общества, они стали изгоями, людьми вне закона. Одних безо всяких оснований хватали и бросали в тюрьму, пока они перебирались в гетто, других похищали из дома, прежнего или уже нового, мучали, пытали, убивали. Немецким солдатам руководство предписывало: евреи не люди, обращаться с ними не по-людски, а как с рабочей скотиной. Однако нашлись среди немцев и такие, что не следовали приказам от начала до конца и по возможности, по-своему, как могли, пытались евреям участь облегчить.
Один офицер вступился как-то за молодую беременную еврейку, которую чернь выпихивала из очереди за продуктами. Немец потребовал, чтобы продавец отпустил женщине товар вперед всех, без очереди. Она собиралась, было, поблагодарить его, но он лишь коротко кивнул и исчез. Толпа пялилась на них, разинув рты.
Неясным пока оставалось положение «наполовину евреев» и евреев-граждан других стран. Мы же особенно тревожились за наших добрых друзей, молодую чету музыкантов, моложе нас, немного постарше наших детей. Эдвин Гайст родился и вырос в Берлине, пианист, композитор, дирижер. В первые годы режима национал-социалистов он мог сойти за «наполовину еврея». Он был членом немецкого Союза композиторов, его хвалили и ценили, в 1934-м в Берлине даже состоялась премьера его оперы. Но с годами вступили в силу антисемитские законы, и молодому человеку больше не были рады. Как-то раз он гостил у друзей в Каунасе, познакомился с барышней, год спустя приехал снова, женился на ней и поселился в Каунасе насовсем. Его состоятельный тесть был весьма недоволен выбором дочери — видали, за бедного музыканта выскочила! — приданого не дал, деньгами не помог. Литовский закон не позволял иностранцам зарабатывать на жизнь, так что они жили скудно, бедно, перебивались уроками музыки.