– Не можешь? - спросила Надя и уже приготовилась.
Отчетливое словечко "трус" слышалось всеми, хотя еще и не было произнесено.
– Не хочу, - сказал Гошка и опять все усложнил.
И все вдруг сообразили, что если Надя произнесет слово "трус", то ведь Гошка может потребовать соревнования и проверки и тогда состоится один из его нелепых аттракционов, вспоминать о которых избегали. Вроде случая с балконом.
Это было летом после экзаменов, погода стояла пыльная и сухая, и тени были короткие, и озверевшая от жары земля дворов-новостроек мертво вспыхивала стекляшками. Все слонялись по переулкам, ожидая отъезда - кто в деревню, кто на дачу, а кто в лагерь.
Гошка тогда на короткое время сдружился с братом и сестрой Козаковыми, потому что к ним приходила Надя.
Все было немного нереальным от жары, от синего марева над асфальтом, от блеска стекляшек, от белой извести, которой были заляпаны пронзительно пахнущие подъезды недостроенных домов Майорова переулка, когда Гошка пришел к Козаковым. Там была Надя, и все сидели и с наигранным увлечением решали скучные ребусы и арифметические загадки, которые для ихнего развития давал им отец Козаковых, преподаватель какого-то вуза. Они сидели в зашторенной душной комнате с навеки неподвижными креслами, и дверь на балкон была открыта, и с шестого этажа были видны крыши и пыльное небо.
– А вот интересная задачка, - оживленно сказал отец Козаков, когда Гошка вошел в комнату.
Но Гошка сделал вид, что не расслышал, и осторожно прошел на балкон с железными перилами.
Он оглядел пыльное, пахнувшее заводской гарью небо, в котором даже голубей никто не гонял в эти блеклые послеполуденные часы, и, прислонившись спиной к ржавым перилам, стал смотреть в комнату на эту дружную группу автоматов. Потом Гошка вздохнул и сел на перила, спиной к жаркой улице.
Никто в комнате не повернул головы, но все карандаши приподнялись и застыли над линованной почтовой бумагой из бювара отца Козакова.
Гошка устроился поудобней и свесил зад с шестого этажа. Отец Козаков осторожно поднялся и вышел из комнаты, широко открыв глаза и застегивая пуговицу на бежевом пиджаке. А потом в соседней комнате Козаковых осторожно приоткрылась бежевая штора и закачались помпончики. Тогда Гошка съехал с перил наружу до самых подколенок и некоторое время сидел так. А потом запрокинулся спиной назад, отпустил руки и повис на балконе шестого этажа вниз головой.
Далеко внизу, а как Гошке казалось теперь - наверху, остановилась короткая тень, прохожий поднял голову и увидел мальчика, висящего вниз головой под крышей высокого дома.
Прохожий что-то коротко крикнул, кого-то позвал, и на тротуаре образовалась кучка людей, которые смотрели вверх и очень громко кричали: "Тише, не спугните его, он лунатик". Потом у Гошки закружилась голова от задранных к нему лиц и блеска стекляшек, он понял, что пора кончать, послал им приветственный жест, вывернутый наизнанку, и попытался дотянуться до перил, но ему это не удалось - плечи и голова стали тяжелыми, как тумба у тротуара, и спина не сгибалась.
Потом Гошка рывком дотянулся до перил. Он чуть не отпустил перила - такие они были раскаленные, жаркие, и, напрягая все силы, втащил себя на балкон.
В душной комнате все громко дышали. Никто не говорил ни слова. И Гошка пошел домой и все думал, думал - зачем ему это понадобилось и что он хотел доказать, повиснув вверх ногами, и почему надо было увидеть над головой землю, и зачем он проделывал идиотские аттракционы, которые хотя и показывали всем, что он не трус, и отбивали охоту соревноваться, однако вовсе не имели никакого отношения к храбрости.
Когда Гошке задали вопрос - может ли он прыгнуть с третьего этажа, ежели возлюбленная пожелает провести экзамен на послушание, то Гошке совесть не позволила соврать. На его взгляд, так до сих пор и не изменившийся, любовь и экзамены несовместимы, как гений и злодейство, - так по крайней мере утверждал Пушкин, который хотя и не дожил до Гитлера и потому о злодействе знал не все, но уж, конечно, насчет гения был высшим судьей.
Да, не очень правильно все получалось с Надей. Все в классе знали про Гошкину любовь, потому что он на уроках не отрываясь смотрел на Надю, и за те два года, что они проучились вместе, ни она, ни он не сказали друг другу ни слова.
Пару лет назад вошли в моду широкие запрещенные брюки "чарли", пришедшие к нам с гнилого Запада, первые развратные танцы танго и фокстрот. А потом все девочки в классе начали танцевать, а из ребят умел только Вовка Зубавин, смешной маленький тюлень. Его девочки обучили, потому что с ним можно было танцевать даже в классе, ничем не рискуя. Но тут вдруг стали появляться какие-то мальчишки из центра, и это было самое страшное.
А потом в одноэтажном ателье на Электрозаводской, возле старого Покровского моста, был сшит костюм, и окна в ателье были заложены снизу черными просмоленными ставнями. Яуза тогда разливалась широко и каждую весну заливала Семеновскую и Электрозаводскую, и плавали лодки, застревали грузовики, кричали птицы и мальчишки. И когда Гошка увидел себя в сером костюме с подватиненными плечами, он с ужасом понял - предстоят танцы.
В три вечера Вовка обучил его, а на четвертый он с тяжко бухающим сердцем сидел на диване с прекрасными юношами, а девочки толпились у окна возле стола с патефоном, который накручивал Вовка. Раздались райские звуки, и Гошка встал, ослепительный, и приготовился принять мученический венец. И тут из группы у окна пошла Надя.
Девочка шла от окна, как сомнамбула, медленно поднимая руки. Она так и плыла, подняв руки, как будто одна из них уже лежала на Гошкином плече, а другая была в его руке, как требовалось по закону танца. Мысленно они уже протанцевали вместе все танцы и теперь шли друг к другу в розовом дрожащем тумане, который волнами накатывался от раскаленных девчачьих щек, и уже все затанцевали вокруг и глядели под ноги, последовательно отвоевывая свои железные па. А они все шли и шли друг к другу по бесконечному залу в семнадцать с половиной квадратных метров полезной площади. И тут произошло самое страшное. Надя коснулась его грудью. Ни она, ни он не учли того, что это должно случиться неизбежно. Им представлялось только, что они будут все время рядом во время танца и можно будет поговорить первый раз за два года, а теперь при любом движении до его пиджака дотрагивалась осторожная грудь и колени касались колен. А от лица, от пушистых кос, от ее плеч поднимался запах тополиных почек.
– …Надя… - севшим голосом прохрипел Гошка, - можно я с вами буду говорить на "ты"?
Она только вздохнула в три приема и кивнула головой. После этого они перестали разговаривать даже на "вы". А на даче крестной Надя становилась совершенно другая.
Это выяснилось, когда Гошка с Надей в последний раз пришли на эту проклятую дачу и отдали кошелки с продуктами старой приятельнице крестной. Приятельница прожила с крестной всю жизнь, вела хозяйство на даче, была ласковая и всегда понимающе и неназойливо оглядывала Гошку с Надей.
Ничего как будто не менялось - выходили из поезда и тащили продукты, и пролетали мимо черные машины, но чем ближе к опушке леса, где стояла дача, тем больше они стеснялись этих "авосек", которые тогда назывались кошелками или сумками, потому что слово "авоська" появилось в войну, а о войне в то время только пели. Потому что вся молодежь на этих дачах была из "хороших" семей, и надо было "тянуться", если хочешь жить на опушке. Гошка вовсе не хотел жить на этой опушке, но Надя хотела. И что хорошего в этих семьях, Гошка тоже никак не мог понять. Семей-то как раз и не было, таких семей, к которым Гошка привык на Благуше, где семья - это дом, и он всегда с тобой, вот уже сколько лет прошло, а он всегда с тобой, и ты его ищешь всю жизнь, оглядываясь назад, хотя и кажется, что смотришь вперед. А какие же хорошие семьи были в этом поселке, если все здесь заняты только одним - тянуться, тянуться, тянуться и стараться не показать, что тянешься, и все время позировать и разыгрывать что-то. Как в кино.