Выбрать главу

Спустился Козел, измученный обязанностями официанта, и, повозившись под лестницей, открыл лабораторию, которая сегодня нескрываемо пахла закусочной.

Они проделали все, что полагается, попрощались с грустным Козлом и пошли себе по кафельной дороге, похожей на бесконечную шашечную доску, где они целых десять лет играли несколько затянувшуюся партию в поддавки.

Они прошли одни стеклянные двери, поднялись по широкой лестнице до других стеклянных дверей и вышли в летнюю ночь, пахнувшую бензином и сиренью.

Школа позади, и они уже интеллигенты. Вот и все.

Интеллигенты. По крайней мере так им сказала большая компания родителей, которая сидела во дворе и смотрела вверх на школьные окна, за которыми ликовали ихние дети.

Эти четверо, конечно, опоздали на вечер, потому что делали последнюю и, как выяснилось, вообще-то никому, кроме них, не нужную стенгазету, и Надя почти плакала из-за их ослиной добродетели и оттого, что вечер уже идет вовсю, а на ней новое платье из розового шелка с оборочками и короткими пузыристыми рукавами. И когда они несли непросохшую газету через темный двор, их остановили общие родители и заставили развернуть газету на щербатом столе. При свете фонарей улицы они старались разглядеть статьи и каррикатуры. Родителей, конечно, звали на вечер, но они не пошли, им было неплохо и здесь, и они, подмигивая друг другу, сказали своим ребятам, что те интеллигенты второго поколения, а они интеллигенты первого поколения. И это была правда, потому что все они были лекальщики, техники, наладчики, или механики, или мастера, или даже инженеры на ткацких фабриках, на "Ремзаводе", на "Ламповом", и за каждым из них или обломок реального училища, или техникум, или механические мастерские в прошлую войну. Уже тогда начинали размываться границы между рабочим классом и интеллигенцией.

Четверо газетных деятелей посидели с ними. Слушали, как родители гудят песни, которые ребята знали с детства. А потом, хмелея и припоминая, родители пели песни, которые они знали с детства от гимназистов и студентов. Потому что они гордились Благушей и тем, что она становится образованной.

Они пели "Крамбамбули":

Крамбамбули, отцов наследство,Питье любимое у насИ утешительное средство,Когда взгрустнется нам подчас

И пели

Я гимназист второго класса,Беда с наукою мне жить.Учись, учись, твердит мамаша,А мне уроки лень учить.

И еще пели:

Быстры, как волны,Все дни нашей жизни.Что день, то корочеК могиле наш путь.Налей, налей, товарищ,Заздравную чару.Кто знает, что с намиСлучится впереди.

Тут они прогнали ребят, и те ушли в школу на вечер, повесили свою длинную газету с карикатурами и ели оставшиеся пирожные на пустых столах, и Лешка крутил радиолу, а Костя наяривал на рояле фокстрот "Последний летний день", и "Рио-Риту", и "Брызги шампанского", и "Трот-марш", а Гошка танцевал с Надей.

Все было зыбко и непонятно на этом последнем вечере и что-то было недосказано, недоделано, и к чему-то уже не хотелось возвращаться - поздно, поздно, надо было раньше думать, не доделывалось, откладывалось на потом, казалось, что школа - это и есть нормальная жизнь, и она будет длиться вечно.

И вот оказалось, что школа позади, и жизнь, наверно, тоже имеет свой конец.

И тогда они захотели разобраться во всем и втроем ушли с вечера.

Лешка сначала не хотел уходить и сказал:

– А кто за радиолу будет отвечать - Пушкин?

И они вдруг поняли, куда сейчас поедут.

…Он стоял огромный, бронзовый. И хотя он задумчиво смотрел на них сверху вниз, казалось, что он стоит рядышком.

Скольких пигмеев потом мы видели, перед сколькими поэтическими канцеляриями благоговели и содрогались, у скольких табличек - серебром по черному - жмурили глаза от невыносимого сияния, на скольких текинских и модерновых коврах трепетали коленями из-за своих не вытертых у порога ботинок, из-за уличной грязи, ненароком занесенной в литературное, художественное или научное святилище, сколько пародий на него читали, сколько анекдотов слышали, сколько раз его сбрасывали с корабля современности, сколько раз его святое, веселое имя как бы стушевывалось перед именами лягушек-волов, великанов-однодневок и прочих александрийских столпов-времянок, а ведь до сих пор, когда дитя встанет под елку и скажет свои первые стишки, то мамки-няньки подумают вдруг с обманчивой надеждой - может, из тебя Пушкин выйдет? Потому что вот уже полтора столетия "Пушкин" есть нарицательное имя неложного величия.

Он стоял тихий и напряженный, а трое мальчишек думали о том, как ужасно, как страшно им не повезло, здоровым парням, стрелкам и боксерам, как не повезло, что не удалось повесить Дантеса на его собственных холеных усах.

Они стояли около памятника, и позади расстилалась необозримая еще школа, в которой пока было понятно только, что она позади, и хорошо, что есть Пушкин, и, значит, можно верить в личный талант, который вовсе не анархия, а норма будущих времен, веселая, как имя - Пушкин.

И когда они, попрощавшись, отошли уже далеко, навстречу вышла Надя с букетом цветов.

– Как ты догадалась, что мы здесь? - опросил Гошка.

– Мне Алеша сказал, - ответила Надя. - Он единственный среди вас порядочный человек.

– Я тебя звал.

– Ты же не сказал, что вы едете к памятнику.

– Мы сами не знали, - сказал Костя. Надя молчала.

Тогда Костя и Рыжик попрощались с ними и ушли. А Гошка остановил такси, и Надя скользнула в машину.

Он остановил такси первый раз в жизни - деньжата, выданные ему на сегодняшний вечер, еще шевелились в карманах.

У Нади в доме был культ Пушкина, хотя Гошка подозревал, что это культ не столько Пушкина, сколько, так сказать, пушкинизма.

– Ты всегда хочешь отличиться, - сказала она. - Выскочка!

Лучше было помолчать, когда Надя такая, когда затрагивали их семейное право заведовать Пушкиным, лучше было промолчать. Но молчать-то было все труднее, потому что Пушкина Надя знала больше по операм, и вообще Пушкин принадлежал ей, так как Надя изучала французский язык, и Гошка не должен был без разрешения лапать все тонкое и изящное, что связано с пушкинскими временами, своими руками выскочки, который уже выскочил из школы, но вовсе еще не вскочил в поэты, а дом Нади если и не имел никакого отношения к поэзии, зато был наполнен поэтичностью разговоров о ней.

Правда, однажды Гошка написал стих, но никому его не показывал по двум противоположным причинам. Во-первых, Гошка изобразил себя в военном эшелоне, уходящим из Москвы, а это было неправдой, и Гошка стеснялся, и еще он стеснялся слова "зад", которое вписалось в стих, и он тогда считал, что слово это в поэзии неупотребимо. Стих назывался "Прощание с Москвой".

Буфер бьетсяПятаком зеленым,Дрожью тянутДальние пути,ЗавываютВ поле эшелоны,МимоходомСердце прихватив.ПаровозЛистает километры,Соль в глазахНесытою тоской.Вянет год,И выпивохи-ветрыОсень носятВ парках за Москвой.Быть беде,Но, видно, захотелось,Чтоб в сердечнойБешеной зимеМне дрожатьМечтою оголтелойОт тебяЗа тридевять земель.Душу продалЗа бульвар осенний,За трамвайныйГулкий ветерок.Ой вы, сени,Сени мои, сени,Тоскливая радостьГорлу поперек.В окна плещутБойкие зарницы,И, мазнувМукой по облакам,Сытым задомМедленно садитсяЛунный блинНа острие штыка...

Надя на секунду вылезла из машины и положила цветы к подножию памятника. Ни один из мальчишек не догадался этого сделать, и им опять утерли сопли. Правда, Гошке почему-то показалось, что она положила цветы к подножию памятника бронзового, а они стояли у нерукотворного. Но может быть, ему это только показалось. Потому что у них с Надей через всю школу длился молчаливый спор о Пушкине.