И ему нравился стих:
Но эти стихи Маяковскому только прощались тогда. И это Маяковскому, Маяковскому прощалось! Маяковскому, который думал, что он писал про Нетте, а сейчас понятно, что это он написал про себя:
А Гошка был непоправимо, неправдоподобно доверчив.
И вдруг именно песни прорвали плотину. Никто еще ни о чем не догадывался. Всем казалось, что это отдельные две песни - "Марш веселых ребят" и "Сердце". Именно две. Их пели все. И уже никто не обращал внимания на критику, которая говорила, что это торгсиновский фильм - "Веселые ребята". Все уже забыли и этих искусствоведов и что означает слово "торгсин", а песенка о сердце, которому, не хочется покоя, и сейчас отзывается как старый звонок в доме, где когда-то ты жил, и запах лестниц этого дома тебе важней табличек с именами на дверях.
И вдруг хлынули песни. И стало ясно, как приятно воспевать человека - не водопровод, не метрополитен, хотя это вещи самые полезные для жизни. То есть сделать такое сочинение, конечно, можно, но оно почему-то не поется. И Гошка неожиданно понял, что есть разница между индивидуализмом и индивидуальностью, что индивидуализм под видом общего блага работает на себя, а индивидуальность, наоборот, - под видом работы на себя хлопочет об общей радости. Только это не всегда заметно, потому что и до сих пор еще не редкость, когда признаком хорошего тона считается, если ты не высовываешься и сам похож на непроявленную фотографию.
Уже после того как Гошка стал бывать у Николая Васильевича и видел его в мастерской за работой, а это надо было видеть, это было не безнадежное тыканье кистью в тщетной попытке скоростью возместить отсутствие темперамента, и это не было заискиванием перед натурой, так вот, после знакомства с ним, однако же не раньше, чем определилось Гошкино отношение к его работам, он сказал Гошке, колдуя кистью:
– Скажите, душечка, почему так бывает? Вот поле пшеницы. Все колосья одного роста, а один колос на голову выше. Хозяин, если он не дурак, сажает этот колос отдельно от всех и - глядишь - выведет лучший сорт. Так?
– Ну, так.
– А почему у людей наоборот? - сказал он. - Кто-нибудь на голову повыше выдался, а его по башке, по башке - не высовывайся, не обижай остальных.
– Как в трамвае, - сказал Памфилий. - В трамвае возле окон была такая надпись: "Не высовываться".
– Я это давно заметил. Не любят, когда высовываются. От этого как-то обидно делается многим. А поскольку в толпе не видно, кто кричал "ату его", то всегда можно потом сказать, что это сосед кричал. Недаром говорят, что гении не рождаются, а только умирают. И тогда оказывается, что друзей у покойника было видимо-невидимо, и непонятно, почему он задыхался от одиночества… Почему у людей все наоборот, Гоша?
– Так ведь это не у людей наоборот, - сказал Памфилий. - А у мещан.
Гошка и тогда и потом думал об этом. И как-то однажды он даже подвел итог:
После той памятной выставки, где Гошка познакомился с Прохоровым, за спиной которого смеялись дипломницы, красивые девочки-несмышленыши, болтавшие о Возрождении, и Гошка понял, что эпохи Возрождения пока нет и уж, во всяком случае, ему-то со своими песенками в ней не участвовать, и потому это был крах всего, и Гошка решил покончить со своими дурацкими мечтами об искусстве, - он пришел домой, сидел у подоконника, смотрел на синий снег и вынес себе приговор, не подлежащий обжалованию. И тогда ему пришла в голову мысль, простая как репа. Он подумал: если все так худо, что хуже быть не может, - значит, все, что будет, будет лучше. Проверим это. Ведь если Возрождение - это эпоха, то она состоит не из одного человека, а из многих - и значит, надо не дожидаться, пока объявят расцвет всех личностей, а начинать с себя.
И вот он едет в такси с длинноногой дипломницей к Николаю Васильевичу и видит снег, и два полукруга на заслеженном ветровом стекле, которые разметают механические "дворники", и видит дворников с фанерными лопатами, сгребающих снег в кучи. Во рту у Гошки папироса с разгорающимся угольком, и при каждой затяжке возникает напряженное лицо дипломницы.
Отличная мысль была - поехать к Прохорову. Потому что когда они подъехали, и вошли в подъезд, и наследили в лифте, который остановился на самом верху, и дальше полезли по крутым ступеням мимо каких-то старых колясок и эмалированных тазов, подошли к двери мансарды, постучали, и им открыл Николай Васильевич в художнической робе и сером свитере, и провел их в мастерскую, Памфилий был сражен наповал.
…Среди всякого хлама и гипсовых слепков у стены стояла огромная, во всю стену, картина, о которой Памфилий, когда немножко отошел от странного оцепенения, только и мог сказать:
– Я не мог себе представить, что в Москве есть такая картина, - так он пробормотал и еще спросил: - Как она называется?
Николай Васильевич сказал:
– Она называется "Спор о Красоте". И этот спор я веду с детства.
– А где прошло ваше детство, Николай Васильевич? - спросил Гошка, трепеща и догадываясь.
– На Благуше, душечка, - ответил он.
Теперь пора рассказать о картине под названием "Спор о Красоте".
Для первого ощущения от этой картины годилось только одно слово - ошеломление.