Выбрать главу

— Вам нравится его лицо, да и кому бы оно могло не понравиться! Но что для мужчины красота! Если бы вы знали, какая душа у этого юноши! Какое благородное, великое сердце! Какие чудеса храбрости он проявлял! У других людей отвага обычно сочетается с каким-то безрассудством, а он, наоборот, при самой большой опасности сохраняет хладнокровие… Я знавал в жизни храбрецов и при испанском и при французском дворе; но, даю честное слово, такого, который соединял бы в себе все, как этот итальянец, я не встречал и не надеюсь когда-нибудь встретить.

Любовь, которой Фьерамоска пользовался в войсках, развязала все языки, и каждый стал выражать участие к его судьбе. Старый Сегредо, расчувствовавшись не меньше чем остальные, сказал:

— Мне, правда, некогда было терять время с женщинами — я и не понимал никогда, как это сердце, покрытое кольчугой, может страдать из-за них! До когда я вижу этого храброго юношу, всегда печального и удрученного, то испытываю такое чувство, которого далее сам не понимаю. Роr Dios Santo, я бы отдал лучших своих лошадей, но не Леопардо! — только бы этот юноша хоть раз засмеялся от души.

— Говорил я, что это любовная болезнь! — сказал Асеведо. — Когда видишь юношу, который бледен, молчалив и ищет уединения, ошибки быть не может: в дело замешана юбка. Однако, — прибавил он улыбаясь, — правда и то, что порой, как проиграешь две-три партии в цехинетту, то и во рту горько, и бледнеешь, и грустишь — не меньше чем из-за дюжины юбок… Но, конечно, это совсем другое дело, да и длится не так долго. Фьерамоске игра не опасна: я сроду не видел у него в руках карт… Теперь я понимаю причину его ночных поездок. Вы знаете, мои окна выходят на набережную. Я много раз видел по вечерам, как он садится в лодку и огибает замок. «Доброго пути, — говорил я, укладываясь спать, — у каждого свой вкус». Я-то полагал, что он ищет любовных приключений. Вот уж никак бы не подумал, что он гоняет по морю, чтобы оплакивать женщину, которой давно уже нет в живых. Просто поверить невозможно, чтобы Фьерамоска, доблестный воин, поддался такому безумию.

— Это доказывает, — с жаром возразил Иниго, — что доброе и любящее сердце может биться в груди отважного человека. И, слава Богу, надо отдать справедливость Фьерамоске, как и всем итальянцам, которые сражаются под знаменем братьев Колонна; никто из тех, кто опоясан мечом и умеет держать в руках копье, не может похвалиться, что приносит больше чести своему оружию и более достоин его носить.

Испанцы словами и жестами одобрили эту похвалу, высказанную с жаром чистой, истинно любящей души: ежедневно наблюдая храбрость итальянских воинов, они не могли отрицать ее. Но три пленника были разгорячены собственными речами и вином, в особенности Ламотт, сердитый на Иниго за то, что тот в течение всего ужина не переставал говорить ему колкости. Будучи не в силах изменить своему высокомерию, Ламотт почитал всех ничтожествами по сравнению с собой и своими друзьями; поэтому он ответил на слова Иниго принужденным смехом и сострадательным взглядом, от которого юноша вспыхнул гневом. Ламотт сказал:

— В этом, мессер кавальере, ни я, ни мои товарищи с вами не согласны. Мы много лет воюем в Италии; и, как я уже говорил вам, мы видели, что итальянцы чаще пускают в дело кинжалы и яд, чем мечи и копья. Прошу вас поверить мне: французский воин, — тут он надулся от важности, — постыдился бы взять к себе в конюхи такого человека, как эти трусы итальянцы. Посудите сами, можно ли сравнивать их с нами.

— Послушайте, кавальере, да хорошенько раскройте уши, — отвечал Иниго, который не мог больше сдерживать свое возмущение, слыша, как поносят его друзей, но не желая изливаться перед человеком, искалечившим его лошадь. — Если бы кто-нибудь из наших итальянцев, а уж тем более Фьерамоска, был здесь и вы были бы не пленником Диего Гарсии, а свободным человеком, то, перед тем как лечь в постель, вы бы убедились, что французскому воину пришлось бы немало попотеть, защищая свою шкуру. Но так как вы пленник, а здесь только испанцы, то я, как друг Фьерамоски и всех итальянцев, заявляю от их имени: и вы и каждый, кто скажет, что итальянцы, имея в руках оружие, побоятся кого бы то ни было и что они, как вы говорите, трусы и предатели, — нагло лгут. Я заявляю, что они могут помериться силами с кем угодно в пешем бою, верхом, в полном вооружении Или на одних мечах, где и когда только вам будет угодно.

Ламотт и его товарищи, которые в начале этой речи с надменным видом повернулись к говорившему, теперь нетерпеливо ожидали, когда он окончит; на их лицах изумление сменилось гневом. Когда в обществе, среди смеха и веселья, кто-нибудь повышает голос и говорит о говорит о железе и крови, все замолкают и напряженно ждут, пока дело разъяснится; испанцы перестали перешептываться между собой и насторожились, ожидая, что же произойдет после первого нарушения перемирия.

— Мы пленники, — отвечал Ламотт с надменным смирением, — и не можем принять вызов. Но с разрешения воинов, которым мы отдали наши мечи и которые, без сомнения, получат за нас достойный выкуп я от своего имени, от имени моих товарищей и всего французского войска говорю и повторяю то, что раз уже сказал и что буду говорить всегда: итальянцы годны только для того, чтобы затевать предательские заговоры, а не для того, чтобы вести войну; это самые жалкие солдаты из всех, кто когда-либо ставил ногу в стремя или надевал латы. И если кто скажет, что я солгал, то он лжет сам, и я ему это докажу с оружием в руках.

Он нащупал на своей груди золотой крест и, поцеловав его, положил на стол.

— Пусть я буду лишен надежды на этот символ нашего спасения, когда придет мой последний час, пусть сочтут меня трусом, недостойным носить золотые шпоры, если я и мои товарищи не ответим на вызов итальянцев, который мы услышали из ваших уст. И с помощью Божией, с помощью Пресвятой Девы и святого Дионисия, которые поддержат нас в нашем правом деле, мы покажем всему миру, какая разница между французскими воинами и этим итальянским сбродом, которому вы покровительствуете.