Выбрать главу

В группе всадников, следовавшей за ними, бросался в глаза хмурый коренастый Педро Наварро, изобретатель мин, сыгравших столь решительную роль при штурме Кастель дель Уово. Что касается Диего Гарсиа де Паредеса, Геркулеса своего времени, никогда не знавшего иной одежды, кроме железных лат, — то он и теперь не имел наготове нарядов для этого торжественного дня и поэтому ограничился лишь тем, что велел начистить свои доспехи еще старательнее обычного, да выбрал самого горячего из своих боевых коней. Это был огромный калабрийский жеребец, объезженный всего несколько недель тому назад, высокий, крепкий, черный как ворон, без единого волоска другого цвета.

Только Паредес мог осмелиться оседлать этого страшного зверя, который еще не отвык от вольной жизни и теперь, среди шумной толпы, бесновался, храпел и брызгал слюной, как разъяренный лев.

Но дородность всадника, его тяжелые доспехи и мундштук длиной в пол-локтя, натиравший до крови рот коня, смирили его буйный нрав, и после бесчисленных прыжков, от которых все разбежались, конь, видимо, принял мудрое решение признать власть Диего Гарсиа, который словно врос в седло и только посмеивался над его бесплодными усилиями.

Цвет итальянской молодежи сопровождал испанскую знать. По бокам Этторе Фьерамоски ехали его ближайшие друзья: Иниго Лопес де Айала и Бранкалеоне. Наш герой был одет в голубой атласный плащ с серебряным шитьем — подарок Джиневры и Зораиды. Фьерамоска слыл самым ловким всадником во всем войске. Под ним был жемчужно-серый конь с темной гривой, подаренный ему синьором Просперо и обученный самим Этторе так искусно, что, казалось, он не нуждался ни в узде, ни в шпорах, чтобы выполнять малейшую волю хозяина.

Видно, Фьерамоске во всем и повсюду суждено было быть первым.

Совершенство его форм, изящество сложения особенно ясно выступали в одежде из белого атласа, плотно, без единой морщинки облегавшей его бедра и ноги; он был так хорош собой, каждое движение его было исполнено такого благородства, что он привлекал все взоры и вызывал восторг толпы, глазевшей на кавалькаду. Юноша заметил всеобщее восхищение и невольно покраснел, поймав себя на мыслях, не очень простительных даже для слабого пола.

Последними шли оруженосцы этих рыцарей; как полагалось по обычаю того времени, каждый дворянин старался обзавестись слугами всевозможных национальностей; чем более странными и дикими они казались, тем выше их ценили; поэтому среди них можно было видеть турецких солдат в чешуйчатой броне, с ятаганами и кинжалами, гранадских мавров с остроконечными копьями, двух татарских лучников, служивших стремянными у Просперо Колонны, в необычайно яркой одежде с серебряными луками и колчанами; были тут даже негры из верхнего Египта со своими длинными дротиками. Лица всех этих варваров и европейцев, столь различные между собой, представляли великолепное, живописное зрелище.

Выход Гонсало был встречен салютом из всех орудий, расставленных на башнях и валах замка, и неумолчным трезвоном колоколов. Сквозь грохот то и дело прорывались звуки труб и других инструментов, и все вместе сливалось в единую гармонию, быть может не очень стройную, но зато вполне соответствовавшую духу воинственного веселья, охватившему войско.

Тут же Великого Капитана известили, что герцог Немурский со своими баронами уже вступил в Барлетту; Гонсало остановился и послал нескольких приближенных ему навстречу; спустя некоторое время французы появились на противоположной стороне площади. Как только герцог Немурский увидел, что Гонсало спешился и идет ему навстречу, он тоже сошел с коня, и оба полководца обменялись рукопожатием; француз в учтивых выражениях заявил, что счел бы себя величайшим из злодеев, если б явился на праздник, чтобы его испортить, задержав хотя бы на мгновение отца, спешащего обнять дочь, Герцог попросил разрешения присоединиться к кавалькаде, встречающей донью Эльвиру, ибо, сказал он, вражда на поле брани не мешает ему высоко ценить испанского полководца за доблесть, ум и другие достоинства. Ответ на такие слова мог быть только самым дружелюбным. Оба рыцаря снова вскочили на коней и первыми двинулись в путь, а за ними беспорядочной толпой направилась их свита, обмениваясь любезностями, на которые французы были непревзойденными мастерами во все времена.

Примерно на расстоянии мили от ворот кортеж остановился, так как вдалеке показалась многочисленная толпа, сопровождавшая паланкин доньи Эльвиры. С ней вместе прибыла дочь Фабрицио, Виттория Колонна, ставшая впоследствии супругой маркиза Пескары и прославившаяся силой духа, добродетелью и умом. Гонсало соскочил с коня и бросился обнимать дочь которая сошла с паланкина; прижав ее к груди, он повторял: «Hija de mi alma!»[21] и осыпал дочь ласками, необычайными, казалось, для этого сурового человека.

Этторе и Иниго, избранные им в оруженосцы доньи Эльвиры, подвели к ней иноходца и помогли ей сесть. Молодой итальянец преклонил колено, а девушка легко коснулась его ножкой и вскочила в седло с удивительным изяществом. Бледное лицо Фьерамоски окрасилось румянцем, когда он поднялся и был награжден улыбкой и взглядом доньи Эльвиры, не скрывавшей своей радости при виде столь молодого и красивого оруженосца.

Нрав доньи Эльвиры (быть может, из-за чрезмерной отцовской нежности) был, к несчастью, лишен той зрелой уравновешенности, которой можно ожидать от двадцатилетней девушки. Пылкое ее сердце и живое воображение редко подчинялись здравому смыслу который, правда, не так уж часто встречается как у слабого, так и у сильного пола, но зато представляет собою самый ценный после добродетели дар души.

Подруга же ее, Виттория Колонна, была наделена, помимо этого дара, необычайно острым, живым и быстрым умом. Красотой обе девушки могли соперничать друг с другом, но вряд ли можно было встретить двух красавиц, столь различных по нраву. Сияющие глаза доньи Эльвиры, улыбка, почти не сходившая с уст (быть может, оттого, что она знала, как эта улыбка красит ее), пленяли поначалу всех; но величавый, истинно римский облик дочери Фабрицио, прекрасные черты ее лица, подобные изображению Музы у греческих скульпторов, небесные лучи, сверкавшие из-под ее ресниц, глубже проникали в сердце и зажигали в нем любовь и восхищение, которые нелегко было погасить. Проницательный взор, возможно заметил бы в ней излишнюю долю гордыни; но впоследствии добродетель поборола ее и обратила на благо.

вернуться

21

Дитя мое милое! (исп.)