Появились Бранкалеоне, весь закованный в латы, но с непокрытой головой, и Мазуччо, несший вооружение для Фьерамоски. Колокол церкви святого Доминико ударил к обедне, которую участники поединка должны были прослушать перед боем.
— Надевай доспехи, Этторе, все уже собираются в церковь, — сказал Бранкалеоне.
Через несколько минут он с помощью Мазуччо облачил своего друга в отличные сверкающие латы, которые тот надевал в самых торжественных случаях. Сделанные одним из лучших миланских мастеров, латы эти были так хорошо прилажены к стройным членам рыцаря и так искусно пригнаны на скрепах, что они обрисовывали все контуры тела, не лишая его изящества, оставляя ему свободу и гибкость движений.
Надев латы и привесив слева меч, а справа кинжал, Фьерамоска вместе с Бранкалеоне и Мазуччо спустился по лестнице, и все направились в церковь. Вслед за ними слуги вели на поводу их лошадей и несли копья, шлемы и щиты. Через несколько минут в церкви сошлись все тринадцать участников поединка и Просперо Колонна, а также множество всякого другого народу.
Церковь святого Доминико представляла собой прямоугольник из трех нефов, отделенных друг от друга колоннами и стрельчатыми арками весьма грубой работы; по обе стороны главного алтаря были поделаны углубления в стенах, образующие крест с основным корпусом здания; перед алтарем, по старинному обычаю, были устроены деревянные хоры для монахов; места на этих хорах были украшены рельефными орнаментами, потемневшими, словно отполированными временем. В середине была поставлена скамья, на ней сидели итальянские воины. Уже рассветало, но дневной свет еще не был достаточно ярок, чтобы пробиться сквозь разрисованные витражи, закрывавшие узкие окна; поэтому вся внутренность церкви была погружена во тьму и красноватый свет свечей, горевших перед алтарем, трепетно отражался на панцирях воинов, оставляя все прочее в тени. Просперо Колонна, тоже закованный в латы, сидел впереди других; у ног его лежала нарядная красная бархатная подушка для коленопреклонений, на которой была вышита серебряная колонна; подушку принесли два пажа, которые стояли за спиной синьора Просперо.
Началась месса. Служил ее фра Мариано, и сердца тех, кто был способен на высокие, благородные чувства, верно не остались равнодушными при виде смелых и доблестных юношей преклонявших перед Господом чело, на котором железо и бранный труд оставили свои следы, и просивших его даровать их оружию победу над теми, кто хотел смешать с грязью самое имя итальянцев.
Движения этих людей, которым долгая привычка к оружию придала бравый вид, не покидавший их даже на молитве, выражали, однако, религиозное настроение, которым были проникнуты их души. Фьерамоска, прямой и неподвижный, со скрещенными на груди руками, сидел на левом конце скамейки. Перед ним, всего в нескольких шагах, находилась открытая дверь в ризницу. Церковнослужители, сновавшие взад и вперед по своим делам, могли бы отвлечь его от молитвы; но тут он стал свидетелем сцены, которая еще усугубила его печаль.
Посреди ризницы стоял человек в изодранном темном плаще, с растрепанными рыжими волосами и мрачным лицом. Обращаясь к брату-доминиканцу, заполнившему своей объемистой фигурой большое кожаное кресло, стоявшее между двумя шкафами, какими обычно обставляются ризницы, он спросил грубым хриплым голосом простолюдина: — Так которую же готовить: для бедняков или господскую?
— Что за вопрос! — отвечал монах, не меняя позы и едва шевеля губами. — Не знаешь ты, что ли что расходы взял на себя синьор Гонсало? Уж это не какой-нибудь барлеттский нищий, который предпочитает, чтобы его вынесли бедняки, лишь бы не платить за факел священнику! По первому классу, сто раз ведь уже говорил! По первому классу — колокола, катафалк и месса. Ты, я вижу, совсем одурел!
Рыжий пожал пленами, отошел в сторону и исчез из поля зрения Фьерамоски. Этторе услышал, как замке входной двери повернулся ключ; затем различил звук удалявшихся шагов, и на несколько минут все стихло.
Немного спустя опять раздались те же шаги, сопровождавшиеся таким звуком, словно какой-то предмет тащили по полу. Шум приближался. Наконец в ризнице снова появился рыжий человек, тащивший за собой черный гроб, отделанный серебром, с крестом в головах и черепом в ногах; череп поддерживали две кости, сложенные крестом, Могильщик накинул на гроб черное бархатное покрывало, предварительно смахнув с него тряпкой пыль; он проделывал все это с тем рассеянным и угрюмым видом, который мы, увы, нередко наблюдаем у служителей ризниц. Внезапно обвисшая кожа на его впалых щеках сморщилась от смеха — должно быть, он подумал о чем-то веселом.
— Значит, на этот раз и мне будет на выпивку? Давно уж у меня только и было работы, что с моряками да с рыбаками… Слава Богу, что хоть иногда попадаются такие жир… — Он внезапно оглянулся назад, опасаясь, как бы его не услышали, и закончил, понизив голос: — Такие жирные куски.
— От смерти никому не уйти, — сказал монах, зевком разделяя пополам свою фразу.
— А ведь может статься, — продолжал могильщик, расправляя покрывало на гробе и отходя, чтобы посмотреть, не свисает ли оно с одной стороны больше, чем с другой, — ведь может статься, что эта ведьма Бека, моя жена, попала в точку. Вчера вечером — вы только слушайте — лежим мы в постели и говорим, что, мол, гуляем теперь без работы, мол, женино платье и мой новый камзол, что я сделал на деньги от эпидемии, разлезаются в клочья… Вот поглядите, правду ли я говорю. — И, засучив рукава до локтя, он показал монаху, что это именно так. — Словом, говорим, что если так еще протянется, то мы помрем с голоду. А сегодня утром, перед обедней, встаю я.
чтобы пойти в церковь, а жена мне говорит: «Слушай-ка, Россе, знаешь, что мне приснилось?» Что тебе приснилось? — спрашиваю. «Снилось мне, — говорит, — что кухня у Отравы в харчевне полна кроватей, а сам он ходит желтый-прежелтый; словом, говорит, — будто опять вернулась чума, и наши дела поправились, и ты разгуливаешь по Барлетте, разодетый как рыцарь»… Вот скажите, фра Биаджо, не похоже ли на войну или чуму? Ведь может статься, что еще прежде, чем наступит вечер (тут он снова понизил голос, но, видя, что в церкви никто не обращает на него внимания, показал пальцем через плечо на тринадцать юношей)… ведь может статься, одним словом, что кое-кто из них вернется домой на четырех ножках…
Монах то ли по рассеянности, то ли потому, что охранял привилегии своего сана, не удостоил его ответом, и беседа прекратилась. Могильщик, закончив свои приготовления, удалился; гроб остался посреди ризницы. Фьерамоске и в голову не приходило, для кого он предназначался; если бы у юноши и мелькнуло подозрение, он отогнал бы его как сумасбродное; и все-таки в продолжение всей обедни он не мог оторвать глаз от гроба. Думы его, естественно, сосредоточились на том, что сегодняшний день может стать последним в его жизни, и он с еще большим жаром обратился душой к Богу, моля простить ему грехи. Мысленно он снова пережил все, что произошло с того времени, как он увез Джиневру из церкви святой Цецилии; пожалуй, ему не в чем было себя упрекнуть, кроме одного: он не сказал Джиневре, что Граяно жив. Но и в этом грехе, как и во всех остальных, он исповедался накануне вечером. Он почувствовал себя спокойным и готовым мужественно встретить смерть.
Обедня кончилась; тринадцать юношей вышли из церкви вслед за Просперо Колонной и отправились к нему в дом, где сразу же сели завтракать, чтобы не драться натощак.