Но если эта картина представляется вам в виде сборища наших современных солдат в их убогих мундирах, вы глубоко заблуждаетесь. Подобно любому войску XVI века, армия Гонсало, в особенности пехота, славившаяся по всему христианскому миру своим снаряжением и доблестью, понятия не имела о суровой дисциплине наших дней, уравнявшей всех солдат. В те времена любой человек военного звания, будь то пеший или конный, мог выбрать себе платье, оружие и украшения по вкусу; поэтому толпа, запрудившая площадь, поражала разнообразием и пестротой костюмов, по которым легко было догадаться о национальности каждого воина. Испанцы, большей частью серьезные, словно застыли в позе надменного вызова, закутанные (или, как они говорят, embozados) в плащи, из-под которых выглядывал длинный и тонкий толедский клинок, итальянцы, словоохотливые и подвижные, щеголяли в камзолах или куртках с кинжалом, болтающимся сзади у пояса.
Едва зазвонил колокол, разговоры смолкли и все головы обнажились, ибо в те времена даже солдаты верили в Бога, а подчас и молились ему. Но вскоре все надели шляпы, и в толпе вновь послышался говор, однако нетрудно было заметить, что всеми этими людьми, с виду веселыми и оживленными, владела какая-то тревога, какая-то постоянная забота, составлявшая предмет их мыслей и разговоров. И поистине, было отчего тревожиться! Голод понемногу давал о себе знать: солдаты голодали, как и жители Барлетты; прославленный полководец в ожидании запаздывавшей помощи из Испании, отсиживался в Барлетте со всем своим войском, значительно уступавшим по силе французскому, он не желал ставить успех всей кампании в зависимость от случайного исхода одного сражения.
Жалкие домишки матросов и рыбаков, церковь и харчевня замыкали площадь с трех сторон. Четвертая сторона ее выходила прямо на берег моря, загроможденный рыбачьими лодками и сетями, а на горизонте, словно вырастая из моря, темнела гора Гаргано, на вершине которой догорали последние лучи заходящего солнца.
Далеко в море виднелось легкое суденышко, неторопливо шедшее под парусами; оно непрестанно лавировало, так как ветер над заливом то и дело менял направление, оставляя то там, то здесь длинные полосы ряби. Но расстояние, отделявшее судно от берега, было слишком велико, чтобы в неверном свете сумерек разглядеть его флаг.
Один из испанцев, стоявших на берегу, внимательно всматривался, щуря глаза и покручивая длиннющие черные усы, сильно тронутые сединой.
— На что ты уставился? Стоишь как статуя и не отвечаешь, когда с тобой говорят.
Это замечание неаполитанского солдата, недовольного тем, что на первый его вопрос не последовало ответа, ничуть не задело невозмутимого испанца. Наконец со вздохом, который, казалось, вырвался не из человеческой груди, а из кузнечных мехов, он сказал:
— Voto a Dios que nuestra senora de Gaeta,[1] которая посылает попутный ветер и счастливое плавание всем, кто молится ей на море, услыхала бы наши молитвы, хоть мы и на суше, и направила эту лоханку сюда, а не то — как бы не пришлось нам грызть приклады наших аркебуз! Как знать, не везет ли это судно хлеб и припасы для этих descomulgados[2] французов, которые будут держать нас тут в западне, пока мы не передохнем с голоду… I mala Pasqua me de Dios у sea la primera que viniera, si a su gracia el senor Gonzalo Hernandez[3] после сытного обеда и обильного ужина беспокоится о нас больше, чем del cuero de sus zapatos.[4]
— А что может сделать Гонсало? — горячо возразил неаполитанец, радуясь случаю поспорить. — Прикажешь ему, что ли, самому в хлеб превратиться, чтобы какая-нибудь скотина вроде тебя могла набить себе брюхо? А что сталось с кораблями, которых нелегкая занесла на Манфредонскую мель? Их то кто сожрал — Гонсало или вы сами?
Испанец, чуть изменившись в лице, только собрался ответить, как вмешался другой собеседник; хлопнув его по спине, он покачал головой и, понизив голос, чтобы слова его звучали внушительнее, сказал:
— Не забывай, Нуньо, что острие твоего копья было на расстоянии трех пальцев от груди Гонсало, когда вы в Таренте затеяли эту скверную штуку из-за денег… Ну, подумал я тогда, твоей шее веревки не миновать. Помнишь, как вы все галдели? Лев — и тот бы струхнул. А смотри, дрожит эта башня? — И он указал пальцем на главную башню крепости, возвышавшуюся над домами. — Так не дрогнул и Гонсало; спокойно-преспокойно… я словно еще и сейчас вижу… отвел он острие своей волосатой рукой и сказал тебе: «Mira que sin querer no me hieras».[5]
Тут лицо старого солдата еще более омрачилось, и, желая прервать разговор, который был ему совсем не по вкусу, он перебил собеседника:
— Какое мне дело до Тарента, до копья и до Гонсало?
— Тебе-то? — ответил тот, ухмыльнувшись. — Если хочешь послушать совета Руй Переса да оставить местечко для хлеба на тот случай, когда господу будет угодно послать его нам говори потише, не то Гонсало услышит и припомнит тебе Тарент. С полуслова не поймут, а за целое побьют, как говорят итальянцы. А осторожного коня и зверь не берет.
Нуньо в ответ пробормотал что-то, не желая, видимо, утруждать себя размышлениями, однако совет невольно запал ему в голову; с опаской поглядел он по сторонам — не задумал ли уж кто-нибудь донести на него за необдуманные речи. Но, на его счастье, никто из стоявших поблизости не внушал подозрений.
Площадь почти опустела; на башне пробило девять; наконец и эти солдаты последовали примеру остальных и разбрелись по темным и узким улицам города.
— Диего Гарсиа вернется нынче вечером, — сказал по дороге Руй Перес. — Если молодцам третьего полка повезло на охоте, завтрашний обед, возможно, будет у нас получше сегодняшнего ужина.
Зародившаяся надежда навела собеседников на приятные размышления, и они молча разошлись по домам.
А между тем, пока они толковали, суденышко, которое, казалось, собиралось пройти мимо, потихоньку приблизилось к берегу. В спущенную на воду шлюпку сели двое и поспешно направили ее к суше. Не успели они высадиться, как судно, поставив все паруса, стало удаляться и вскоре скрылось из виду.
Шлюпка пристала к самому темному углу площади, и гребцы вышли на берег. Первый из них, убедившись, что кругом нет ни души, остановился, поджидая второго, который сперва взвалил себе на плечи баул и еще кое-какие дорожные принадлежности, а затем повел шлюпку к концу небольшого мола, служившего обычно причалом для более крупных судов; только после этого он присоединился к своему спутнику, чья осанка и надменный вид свидетельствовали о высоком звании, и тот, как бы в заключение беседы, сказал:
— Ну, Микеле, теперь надо быть начеку; ты меня знаешь, больше я тебе ничего не скажу.
Слова эти произвели на Микеле должное впечатление; он кивнул головой, и оба направились к харчевне.
Шесть тонких четырехугольных столбов из красного кирпича поддерживали над главным входом харчевни навес, под которым в ожидании посетителей стояло несколько столиков. Хозяин (звали его Баччо да Риэти, но за темные делишки народ дал ему кличку Отрава, и это прозвище так за ним и осталось) велел когда-то намалевать в простенке между двумя окнами огромное солнце красного цвета, которое живописец сообразно неким астрономическим понятиям, не совсем утраченным и поныне, наделил глазами, носом и ртом да еще золотыми лучами, раздвоенными на концах, как ласточкины хвосты, и заметными днем за целую милю от харчевни. Дом был двухэтажный; комната нижнего этажа служила кухней и столовой; деревянная лестница вела наверх, где жил сам хозяин с семьей, а также спали злополучные путешественники, которым, на беду, случалось провести там ночь.
В Италии в те времена принято было ужинать в семь; однако сегодня в этот час у порога, наслаждаясь прохладой, сидели всего несколько воинов из полка синьора Просперо Колонны, который сражался на стороне Испании; эти храбрецы нередко заходили сюда подкрепиться вместе с другими вояками. Хозяин, знаток своего дела, следил за тем, чтобы всем хватало карт и вина; балагур и краснобай, он всегда умел ввернуть словцо, приятное каждому, а денежки посетителей текли между тем ему в карман. Сейчас Отрава стоял на пороге, обмахиваясь шляпой и подоткнув сбоку фартук; в звездное небо неслись голоса, смех и шум.
3
И пусть накажет меня Господь, нынче же на Пасху, если его светлость сеньор Гонсало Эрнандес (исп.).