Зрители «Нерыдая» (а среди них было немало нетрезвых ресторанных «гостей») притихли сперва. Потом, приглашенные к тому Маяковским, они стали смеяться над неосторожностью автора-исполнителя (он же — действующее лицо происшествия) и появлением неуклюжего светила. Конечно, это был смех, так сказать, просветленный и ритмом и чувствами эпического стихотворного сюжета… И вдруг в конце вещи смех оборвался, перейдя в сочувствующую тишину.
Неожиданно для аудитории, которая не была знакома со стихотворением, шуточное положение выливалось в патетическую декларацию двух «высоких договаривающихся сторон»: поэта и солнца…
Как ставшую ненужной кожуру, отбросил Маяковский комическую мимику и бытовые интонации. Его голос зазвенел неподдельным волнением. Крохотный залик был весь заполнен словами солнца, которое теперь изъяснялось всерьез:
Пойдем, поэт,
взорлим,
вспоём
у мира в сером хламе.
Я буду солнце лить свое, а ты — свое,
стихами.
-таки: никакого сомнения не было у слушате что буде солнце заговорило бы, его голос, горячий проникновенность его речи были бы именно как их воспроизводил Маяковский.
После слов солнца Маяковский как бы отступал для последнего, завершающего призыва к слушателям. Им казалось, что декларация солнца — уже кульминация всей вещи. И в самом деле, трудно человеку, дотоле не читавшему стихотворение «Солнце», представить себе, что можно «перекрыть» вышеприведенное предложение со стороны светила…
А Маяковский произносил взволнованно и быстро следующие фразы:
Стена теней,
ночей тюрьма
под солнц двустволкой пала.
Стихов и света кутерьма — сияй во что попало!
Еще быстрее проговаривались строки:
Устанет то,
и хочет ночь прилечь,
тупая сонница.
И внезапно для слушателей ритм замедлялся, голос делался еще более громким. Жесты и мимика приготовляли -то крайне значительному:
Вдруг — я
во всю светаю мочь…
существенное, что и тут ни у кого не возникало том, что появление поэта после ухода солнца — воистину равное, нет — еще большее, нежели вос солнца…
же убежденность в собственной силе, в таланте, людям была у Маяковского, чтобы осмелиться в написании стихов, и в произнесении!..
А Маяковский уже гремел (именно гремел, а не произ последнее четверостишие. Оно звучало, как «тутти» которым заканчивалась симфония. До этих ак уже
двадцать тактов весь состав оркестра играл фортиссимо.
Кажется, что больше ничего нельзя
прибавить к силе звука, к волнительности мощного контрапункта. Но вот еще и еще напружились поднятые кверху руки дирижера, он глянул в сторону медной группы и ударников, кивнул концертмейстеру первых скрипок, бросил рассеянный на кларнетистов, и вы слышите, что все громом, ко тутрая— так кажется — вся еще наполнена отзвуками того, что мы слышали…
Так вот и четыре завершающие строки Маяковский выдыхает, словно в его распоряжении не голосовой и дыхательный аппарат одного (пускай даже очень крупного) человека, а полный состав оркестра. Это — итог симфонии, то есть маленькой поэмы о посещении солнцем поэта. Он звучит как лозунг. Как девиз ко всей жизни поэта. Как приглашение к людям следовать по его пути:
Светить всегда,
светить везде,
до дней последних донца, светить —
и никаких гвоздей! Вот лозунг мой — и солнца!
Маяковский выделяет голосом слово «мой». После этого «мой» скромнее произнесено «и солнца». Маяковский подчеркивает и здесь, в финале, что он сам важнее солнца. Почему?
Потому что солнце светит, в сущности, всюду и всем. Всегда. А Маяковский — наше советское светило. Его «свет стихами» сопряжен с тем, что дала и дает нам Октябрьская революция, партия, советская власть. В этом огромная доля величия поэтической деятельности Маяковского. И это дает ему право ставить себя наравне и даже выше солнца…