Выбрать главу

Напоминаю: поведение Чехова на сцене в роли Хлестакова не становилось выпадением из жанра, строго намеченного автором. Если угодно, Чехов играл и водевиль. Но в этом водевиле словно разверзалась бездна — бездонное ничтожество глупого и пошлого человечишки. Самый ритм водевиля, усиленный артистом в том смысле, что пластический и двигательно-ритмический рисунок образа у Чехова был гениален по легкости, точности, выразительности, этот ритм не только радовал эстетически, но еще и создавал дополнительные краски в реализации темы и сюжета комедии. Хлестаков — Чехов претендовал на изящество танцевального стиля: так ведет себя «кавалер», за грациозность избираемый «распорядителем танцев» на бале. Этот мотылек желает всех обаять своею «десантностью», но и сам наслаждается собственным дарованием.

А что чиновники приняли за ревизора вот этакого вертопраха, делало смешными и их. М. А. Чехову вообще присуща была высокая пластичность. Она помогала ему во всех ролях, но в Хлестакове артист вел себя почти как в балете. Чувство меры, свойственное истинному таланту, удерживало исполнителя роли на той грани, за которой неуместны были бы его пируэты и элевация.

Чиновники рядом с Хлестаковым казались населением другой планеты: такая в них чувствовалась тяжесть, заземленность по сравнению с Хлестаковым. В те дни неизвестно было слово «невесомость». Но именно этим определением хочется обозначить игру Хлестакова… Говоря так, я ничуть не упрекаю партнеров Чехова: вся труппа уездных правителей играла сильно и умно, смешно и точно[5]. Было бы неверно, если и чиновники перешли бы на «инфернальный» стиль, в котором вел свою роль Хлестаков. Наоборот: корни реализма, явственно видные в исполнении остальных актеров, несмотря на значительную гиперболу и в этих образах (неизбежную в данной пьесе), они-то и выдвигали на первый план очаровательную и вместе с тем такую раскрепощенную манеру Чехова.

Да и для сюжета пьесы подобная расстановка сил была полезна: не зря же, каясь в последнем акте, городничий говорит:

— Фитюльку, тряпку принял за человека!

Большей «фитюлькности» (извините за неуклюжее словцо), чем давал Михаил Александрович, и не могло быть. Как сказано, он все время шел «на пределе»: еще чуть-чуть, и станет чрезмерным это преувеличение, будет бестактным поведение артиста в великой гоголевской комедии, которая так дорога всем людям русской культуры…

Чехов — Хлестаков очень часто прибегал к приемам пародии. Многие свои реплики и даже целые куски текста артист произносил (и сопровождал соответствующей мимикой, жестами, движениями), передразнивая своих партнеров. Хлестаков издевался над чиновниками — но это был только один аспект пародии. Чехов — Хлестаков, согласно авторскому замыслу, передразнивал общепринятые банальные интонации и приемы речи, словосочетания, принятые в тридцатых годах прошлого века в Петербурге. Например, его объяснения в любви Марье Антоновне, а затем и Анне Андреевне целиком построены пародически— это карикатура на сентиментальные стихи и такую же прозу того времени; соответственно они написаны у Гоголя. Актеру, однако, нужно говорить этот текст так, чтобы стало ясно: для Хлестакова такие пошлости суть последняя мода в данном «вопросе». Он гордится, что усвоил стиль этих стихов и интонаций.

Чехов четко доносит замысел автора в диалоге с девицей. Но сверх того зрители постигали еще и отношение исполнителя к своему сценическому образу. Вот тут-то особенно ярко проявлялась водевильная стихия пьесы и роли: актер издевался над тем пустым вертопрахом, который способен пустить в ход арсенал галантных глупостей любовно- лирической моды. «Мы удалимся под сень струй», «Вам нужен не стул, а трон» и все прочее в такой трактовке делалось и очень смешным, и очень важным для характеристики Хлестакова.

Каждый спектакль обогащался новыми импровизациями артиста. И в интерпретации Чехова самые смелые и рискованные трюки — а иначе не назовешь эти украшения роли— были уместны, желанны, очаровательны, удивительно смешны!

В ответ на просьбу Добчинского, чтобы его незаконный сын обрел фамилию отца, Чехов — Хлестаков принимал позу императора Николая — портрет висел тут же на сцене — и уже в качестве самого царя разрешал:

— Пусть называется!

Значит, Хлестаков пародировал даже царя!

А сцена вранья? Ее крещендо — удивительное у Гоголя— требует от актера оправдания чисто психологического. И тут мало бытовой мотивировки: шалун-де хмелеет все больше и больше. Прогрессия хвастовства в монологе не арифметическая, а геометрическая. И чтобы поверили втакое нарастание, нужны и водевильный темп, и психологическое оправдание этой гигантской гиперболы. Тут всегда искус для исполнителя роли Хлестакова: бытовая, приземленная трактовка образа отстает от ситуации; но и чисто водевильный юмор с иронией начинает казаться недостаточным в этаком вихре лжи.