А там, наверху, на высокой террасе бульвара, столпились тысячи белых солдатских рубах, блестит бессильное оружие, и все власти обречены на сознание своей беспомощности».
Но вот 23-летний Чуковский переходит к дневным впечатлениям, иным по настроению и по содержанию событий:
«Когда около часу дня взбежал я по лестнице, у самой верхней ступени стоял верховой казак, который не захотел пропустить меня. Зараженный духом легкомысленной свободы, которая только что окружала меня, я на глазах у всех перелез решетку, составлявшую перила лестницы. ‹…›
Возле трупа все еще толпились люди.
Но простонародья было меньше.
Появилось много пиджаков и грязных манишек.
Вишен никто уже не покупал.
Какие-то девицы подбрасывали прокламации и сами же их поднимали. ‹…›
На бочке, неподалеку от трупа, стоит пожилая, некрасивая женщина и, ударяя кулаком по ладони, говорит привычную речь, заканчивая каждую свою фразу спондеически[51]: „тиранами“, „Победоносцев“, „самодержавие“…
Вдруг она перебивает себя и кричит: „Товарищи, долой провокатора! Среди вас провокатор“, – указывает пальцем на кого-то высокого, здорового, с проседью.
Судя по фуражке, это был морской стражник. Он что-то сказал про жидов, которые „мутят“, но сказал тихо, шепотом, без злобы, замахнулся палкою, ее у него перехватили и некрасиво ударили ею по лицу. Он выругался, его приподняли, его отпустили, на время он исчез, точно провалился в толпу, потом раздался выстрел, и он, страшно бледный, схватившись за живот, перегибаясь влево, тихонько пошел к пакгаузу. Я тогда не понял, что выстрелили в него, и только потом, когда увидал его мертвым, вспомнил о выстреле. Кроме этой женщины, было еще много ораторов, но все они говорили о своих теориях, о своих программах, о своих конечных целях, все они полемизировали друг с другом, а о том, что делать сейчас, сию минуту, как использовать нынешнее положение, и не заикались.
Бундисты нападали на эсеров, эсеры на эсдеков, эсдеки на анархистов – толпа сумрачно слушала их и молчала».
И вдруг свидетель-мемуарист делает неожиданный вывод:
«Вообще, чувство законности и единения было в толпе необычайное. Не толкались, уступали друг другу дорогу; как в церкви, передавали пятаки через головы, прося ближе стоящих к трупу передать их матросу, так что иной пятак проходил через десятки рук и неизменно доходил по назначению»[52].
В тексте Чуковского узнаются многие мотивы и детали фильма:
• палатка Вакулинчука из брезента, натянутого на тонкие шесты, в конце мола;
• крестящиеся и плачущие бабы у палатки;
• записка на теле Вакулинчука (автор забыл фамилию матроса и почерпнул ее ошибочное написание – Омельчук – все в том же журнале L'lllustration, хотя ничего не стоило ее проверить по русским газетам 1905 года);
• матрос, читающий вслух обращение команды к одесситам;
• пятаки, передаваемые как пожертвование на похороны.
Гораздо более значительны и показательны отличия фильма от описания. Можно даже утверждать, что Эйзенштейн опровергает очерк Чуковского. Убраны все мотивы, которые окрашивают ситуацию траура иронией и даже издевкой: на экране нет ни праздничного настроения толпы с веселящимися детьми, ни предприимчивых торговцев, ни обстановки пикника на молу, ни яростных препирательств адептов разных политических партий…
Не только общее настроение, которое формирует режиссер на экране, резко противостоит атмосфере очерка Чуковского. Фильм принципиально отличается и отношением к людям, оплакивающим Вакулинчука[53].
В очерке масса на молу определяется как «толпа», «все», «люди» – лишь иногда Чуковский выхватывает из массы отдельных персонажей, но в основном тех, кто достоин лишь иронии или прямого осмеяния. В фильме Эйзенштейн, прежде всего, стремится к дифференциации массы. В противовес традиции просто заказывать количество участников массовых сцен, режиссер качественно формирует массовку из тщательно отобранных типажей, то есть лиц с ярко выраженной характерностью – горожан с мгновенно узнаваемой принадлежностью к той или иной социальной, возрастной, этнической, гендерной страте горожан[54]. Он учитывает и узнаваемый психотип персонажа, чтобы определить его/ее место и поведение в композиции эпизода и в развитии ситуации.
Уже сочиненные в одесской гостинице монтажные листы содержат (пусть пока еще не очень точно) определенную последовательность микросюжетов, развивающих ситуацию от скорби к протесту. Эйзенштейн намечает микророли, на которые необходимо искать исполнителей-типажей. Как правило, обозначены социальные группы, к которым они относятся, их действия, их возраст: «Двое рабочих с обнаженными головами», «Две бабы на коленях», «Две дамы с зонтом», «Юноша читает прокламацию вслух», «Старик-рабочий записывает на клочке», «Журналист записывает в книжечку», «Две женщины бьются лбом», «Одна голосит», «Поют рабочие», «Старуха утирает слезы»…
51
Спондей – ямбическая стопа со сверхсхемным ударением; в спондеической стопе возникают два ударения подряд.
52
Цит. по сайту: www.chukfamily.ru/Kornei/Prosa/Potemkin.htm (дата обращения: 25.09.2021).
53
Правда, и тут есть намек, что печаль не была единодушной: после грустной увертюры («сюиты туманов») и первых кадров палатки с траурными лентами врезан кадр рыболовов с удочками, равнодушно сидящих на молу спиной к погибшему Вакулинчуку. Среди скорбящих лиц появляется усатая физиономия ухмыляющегося обывателя в шляпе, потом возникает грузная фигура провокатора. Но в основном на экране господствует настроение искренней грусти.
54
Типаж, в эйзенштейновском смысле этого понятия, означает вовсе не обязательно «человека с улицы», приглашенного сниматься в кино, – некую противоположность актеру-профессионалу (Сергея Михайловича любили попрекать в «пренебрежении человеческим образом, создать который может только актер»). Типажен может быть и актер, важно лишь, чтобы зритель мгновенно, за те доли секунды, сколько персонаж будет на экране, успевал считывать в его/ее облике характерность возраста, социальный слой, этническую принадлежность, эмоциональное состояние. По выразительной внешности можно даже угадать вероятную биографию типажного персонажа. С юных лет, рисуя в школьных тетрадях, а позже работая над эскизами театральных постановок, Э. копил и типологически систематизировал в памяти черты выразительных обликов.