«Добро пожаловать, братья!»
Некто, то ли сержант, то ли офицер, громко топнул сапогом. Или это бубен опять вздрогнул? Или у зурн и барабанов перехватило дыхание, и воцарилась тишина?
Какой-то человек, стоявший рядом с ибн Пайко, сказал ему тихонько:
«Не переживай, ибн Пайко!»
И приятельски ухватил его за локоть.
«Не переживай за них. Они хулили Аллаха, за это и наказаны».
А Марко подумал:
«Дьяволом они наказаны, а не Аллахом», — да так и сказал.
Это был турок с чалмой на феске, и ибн Пайко тотчас признал в нем банщика из хамама[5] Чифте, который вытирал его теплыми льняными полотенцами, когда он и Калия ходили по субботам в баню, она в женскую, он в мужскую.
«Не надо их сильно жалеть, — добавил еще тише банщик и хитро подмигнул. — Разве лучше было бы им превратиться в бою в копченое мясо? Аллах и так всем нам укажет конец, так говорит праведный».
На ибн Пайко будто повеяло теплым ветром. Этот благородный турок как будто хотел освободить ему душу. «Да, но зачем из них делают рабов? — спросил потемневший и ушедший в себя Марко. — Люди закованы в цепи, на их лицах читается мука, чистая боль, они — окровавленные, оборванные, израненные и черные от грязи, копоти и пороха, но эти цепи и грязь, разве они не вне их? Их враги властны над ними только снаружи, но разве хватит им силы дотянуться до того, что у них внутри? Кто может поработить их мысль, любовь или муку? Их чувства принадлежат только им, и потому они свободны. Они находятся внутри их тел, там они удерживаются, но удерживаются их собственными замками и задвижками, а не этими цепями снаружи. Мысль придает им силу, и в ней их спасение, а эти внешние оковы не значат ничего: любовь способна преодолеть преграду и улететь, куда ей захочется; тоска — вот самая тяжелая цепь, давящая, ранящая, но она принадлежит человеку, и никому до нее не добраться. Пресвятая Богородица, но ведь и с турками дело обстоит точно так же, — содрогнулся Марко. — Ну, и что, что они хозяева? Этот сержант, этот офицер, разве они не рабы? Рабы рабов. Этот потеющий жандарм, и он раб. Он должен махать тут пистолетом и кинжалом, пугая все живое. Вряд ли это доставляет ему удовольствие. Скорее всего, боль от того, что это ему удовольствия не доставляет, делает его еще более злым, зверем, который из ненависти и упрямства блюет перед котелком с кашей. Рабы слабы, как свечи, оплывающие на шандале, но турки? Какая сладкая жизнь, какая сытная еда, какой скакун сумеют стереть в их головах картину этого позорного торжища?»
И сказал вали[6] Мехмед-паша[7]:
«Благодарю за серебряный кувшин, ибн Пайко-эфенди. Аллах тысячекратно воздаст тебе за твои дары, идущие от сердца. И хрустальный поддон прекрасно к нему подходит. Я прикажу, чтобы именно этот кувшин подали султану для совершения омовения, когда он придет ко мне в гости. Но, погоди, уж не сделал ли ты его ради чего-то другого? Может быть, исполнения какого-то желания? Уж не гложет ли тебя какая печаль? Извини, что я спрашиваю так откровенно».
И поманил его полной рукой:
«Садись на диван, выкурим кальян».
Марко сел, скрестив ноги, подложил под спину подушку:
«О, мой паша! Клянусь! Нет у меня другой печали, если не считать той огромной, что меня снедает. Ты сам знаешь, что Господь до сих пор не дал мне ребенка. Это и есть моя печаль. Сейчас я пришел к тебе только с тем, чтобы повидаться и спросить о твоем здоровье и о ранах, если ты мне позволишь. Я слышал, что страшный бой был у вас там, на севере с паша-беем и Киричем Доганой, а еще видел я на рынке рабов в Скопье… ребенок четырех лет продается за двадцать аспр».
Мехмед-паша бей[8], вздохнув, сказал:
«Ты правильно слышал, ибн Пайко-эфенди. А нет ли у тебя охоты прикупить одного?»
Он внимательно посмотрел на побледневшего Марко, остался доволен эффектом, который произвел на того вопрос, и запыхтел чубуком дальше.
«Такой бойни и грабежа и я прежде не видел. Наши кони из-за мертвых тел шагу не могли ступить».
Марко разинул рот:
«Господи Иисусе».
«Нам следует поклоняться Аллаху и султану», — произнес бей нервно.
Марко, которого и бей называл ибн Пайко, помолчал и сказал:
«Я понял, что готовится что-то грандиозное, еще когда Армуджи-оглы Нуман привез приказ султана кадиям[9]. О сборе овец. Я тогда сказал себе: двадцать пять тысяч голов только от Скопье, а от других областей по столько же? Значит, что-то готовится, что будет больше большого! Приказ пастухам и сторожам гнать овец прямо на Белград еще до прихода войска. Чем это могло быть иным, кроме как большим султанским походом?»