Выбрать главу

И еще не наступил вечер, как после намаза, в мечети Мустафа-паша ибн Пайко действительно стал Мурад-агой. Весь рынок дрожал от выкриков глашатаев, сообщавших людям эту важную новость, на мостовой можно было поскользнуться от рассыпанных аспр, отчеканенных в Кратово, ворота тюрьмы отворились, и выпущенные оттуда сразу набросились на разбросанную мелочь и собирали ее, как цыплята, клюющие зерно, а Бошко на рынке красильщиков нашел свою жену и детей, спрятавшихся за красной пряжей, развешанной на крюках и истекающей кровавой краской.

Когда наступила ночь и ночные сторожа, стуча в свои колотушки, отправились к Сераве, ибн Пайко отправился домой, чтобы взять кой-какую одежду, но главное, сказать Калии, что все произошедшее было лишь временным обманом, и что они со священником Ставре придумали, как перехитрить вали.

Но Калии дома уже не было. Отец ибн Пайко почти беззвучно сказал ему, что еще днем, как только Калия узнала, что ибн Пайко отправился в мечеть, она приказала запрячь двуколку и уехала в монастырь Святого Николая в Кожле.

2.

Что-то странное случилось с ибн Байко. После того как в Нерези, на глазах у всех святых, которые должны были позаботиться о его спасении, он пришел и сел вместе с турецкими начальниками, голова у него словно кипела от многочисленных мыслей и планов. Он чувствовал себя так, как будто перед ним открылись широкие ворота, и от него требовалось только въехать через них в какой-то новый мир, но не верхом на ледащей кляче, а гордо в султанской карете, запряженной шестеркой лошадей, и чтобы рядом бежали люди, несущие знаки власти, а за каретой следовала бы бессчетная прислуга из дворецких, банщиков и поваров и чтобы казначей вынимал из кожаной сумки монеты по пять грошей и раздавал бы их бедным. Но на этом ибн Байко резко одергивал себя: подожди мечтать, сначала убедись, что пришло твое время. В спешке можно и шею сломать. Такие дела делаются потихоньку, шаг за шагом. Не так ли учил его отец, Байко?

И ибн Байко окунался в раздумья.

Кем он был до сих пор? Писарем в гильдии сапожников. Грамотным и шустрым в работе, но для чего и кого все это было? Разве это помогло ему привязать к себе Тодору? Разве она перестала пилить его каждый вечер перед отходом ко сну? Наоборот, она злилась все больше, не в силах понять, кому надо мстить за все ее муки. Она родила ему сына, ну, и что? Когда она брала ребенка в руки, чтобы покормить его, то казалось, что она держит у груди полено. Он давал ей ребенка, он и забирал его потом. Бедняжка старая Яна только крестилась, наблюдая за этим безымянным бешенством, которое превратило ее последнего ребенка, девочку, в исчадие ада, ядовитого скорпиона.

«На тебе, — сказала Тодора Петре про сына, — ты хотел сына, вот он тебе, забирай! Он твое отродье, не мое! Ох, что за горькая судьбина выпала мне, несчастной!»

Одно время она сменила тактику, чем еще больше испугала Петре: стала вдруг мягкой, стала милой и обходительной. В чем была причина? Может, она придумала, как отомстить по-настоящему? «Есть такие люди, — размышлял Петре, — которые чем больше ненавидят, тем мягче становятся. Окружающие думают — вот, наконец, Господь наставил их на путь истинный, а они просто прикидываются смиренными, стараясь, словно коршуны в облаках, скрыться в поднятых ими клубах пыли, состоящих из их ярости и ненависти. Как укротить такую своенравную женщину? Побить ее, так что ли? Схватить за налитый кровью петушиный гребень, ведь он все равно женщине не подходит? Что надо сделать, чтобы одолеть эту злобную бабу, заставить ее остановиться и задуматься над тем, что она делает?»

К несчастью, Петре рассматривал свою жену как главное мерило положения, занимаемого им в обществе. Он воевал с ней на словах, но душа его горела и трещала, как волосок, поднесенный к огню. Не от любви к ней, а от желания укротить ее, усмирить, надеть на нее узду. Когда он приходил на базар и глава гильдии не отвечал на его приветствия, и тогда, когда он уходил из дома, он относил это на счет Тодоры и ее ненависти, следовавшей за ним по пятам, и разбрасывавшей у него на пути острые стеклянные осколки.

Однако сразу после того случая в монастыре Нерези, когда им руководил не его ум, а какая-то другая сила, упрямая и неукротимая, Петре, как говорится, перестал носить воду решетом. Если раньше его голос был тихим, как у сопелки, то теперь он зазвучал в полную силу. Если раньше он чувствовал себя воробьем, нахохлившимся в непогоду, то теперь, ей-богу, он мог позволить себе распушить хвост павлином. При всем при этом ему не надо было доказывать что-то людям, демонстрируя им свое умение, чтобы они освобождали ему дорогу: слух о том, как он переменился, быстро прошел по рынку, и он медленно и осторожно начал разжимать свои железные тиски.