Выбрать главу

Приятели ответили, что не были, не признавшись, что и понятия не имеют, о чем идет речь. Когда бей печально улыбнулся, очевидно, намекая на их здоровые ноги и плохое знание событий прошлого, Сандри почувствовал, насколько бей свободнее его, хоть и прикован к своему дивану, насколько свобода бея богаче и интереснее его свободы. А в чем заключалась его свобода? Что с ней делать, как использовать ее? Он использовал ее, чтобы стать рабом, рабом чувств. У него есть здоровье, но его сердце, которое могло быть свободным, теперь заковано в настоящие рабские кандалы.

«Как твои успехи с тамбурой, о, великий бей?» — нашелся Сандри, нащупав, наконец, слабое место бея. Да и о чем-то ведь все равно надо было его спросить, раз он не смел спросить о том, что его действительно больше всего интересовало.

«Тамбура меня так же не любит, как не любят женщины», — сказал бей после небольшой паузы с горькой улыбкой. И тут же вонзил испытующий взгляд в Сандри. Некоторое время он внимательно вглядывался в его бледное лицо. «Сбор хараджа — вот что меня по-настоящему беспокоит, что не дает мне заниматься ничем иным, — сказал он через некоторое время. — Поэтому я не только не люблю месяцы, когда его собирают, с июня по август, но просто ненавижу их. И не по какой другой причине, а именно из-за сбора этого налога. Представьте себе, под управлением румелийского властителя находятся пятьсот пятьдесят тысяч плательщиков хараджа, а это значит, что в пятистах пятидесяти тысячах христианских домов раздастся плач и прольются слезы, когда там услышат стук в дверь… за каждый очаг с них возьмут по полтора дуката, а то и больше. А что происходит в душах у этих двадцати уполномоченных сборщиков налогов, каждого из которых сопровождают еще по двадцать человек верхом на лошадях? Они разъезжают по округе, чтобы собрать харадж, зная, что уже в августе им будет пора возвращаться к своему хозяину с тем, чтобы отсчитать тому до гроша восемьсот пятьдесят тысяч дукатов. И то правда, что до тех семей, с кого они собирают налоги, им приходится добираться за свой счет, выходит, им нужно и для себя взять хоть по две аспры? К слову, Беглер-бей — глава всех начальников, полицейских и судей, под его властью семнадцать воевод, у каждого из которых есть своя дружина в тысячу пятьсот всадников, которым он сам платит и ведет в бой, беря на себя расходы. Меня в пот бросает, когда я думаю об этом. А я? Я провожу большую часть своего времени над книгами и не могу свыкнуться с мыслью, что веду такую жизнь только за счет неслыханных мучений неверных. А что уж говорить про султана? Султан от Румелии на свои нужды получает доход с налогов в сумме около миллиона пятисот тысяч дукатов! На него работают соляные шахты по всей Румелии, монетный двор, который чеканит серебряные аспры, монетный двор, чеканящий золотые дукаты, рудники по добыче серебра, рисовые поля, еще он собирает налоги с торговцев…»

Только теперь ибн Тайко увидел картину, которую так долго ждал как предсказание. Ему привиделось — он сам лежит в простом деревянном гробу, а над его головой вьется влашский погребальный плач его матери.

Да, бей все время говорил для него: он ставил его на место, которое определил для него в качестве наказания. Потому что такое доверие нельзя оказать даже самому верному и испытанному человеку, такое доверие можно оказать только человеку, безвозвратно осужденному на смерть.

Ибн Тайко вздохнул. Значит, они дошли до точки, где все в открытую, все начистоту. А раз они дошли до нее, все уже было все равно, ничего не изменить, даже если бы ибн Тайко прямо спросил про Атидже.

Он откашлялся и серьезно спросил:

«Как здоровье ханум Атидже, в порядке?»

«Благодарю, с ней наверняка все хорошо», — медленно ответил бей, разделяя слова паузами.

«Значит, она здорова?», — опять дерзко спросил ибн Тайко.

«Здоровье — вещь хрупкая, — ответил бей, — сегодня оно есть, а завтра нет. А она этого еще не поняла».

«А она здесь?», — почти воскликнул ибн Тайко, взволнованный двусмысленными ответами.

«Кто здесь? — усмехнулся бей. — Только Аллах знает, что наше настоящее место там, наверху, как и наших мыслей, а здесь мы только пребываем в суете, создавая причины для печали себе и другим».

Таким образом, он сказал ибн Тайко о себе и о ней. Он сказал ему так много и так мало потому, что он понимал его и знал, как пронзить его сердце неподвижным копьем соучастия.

С этого дня сын Тайко стал смотреть на себя, как на человека, которого уже принесли в жертву. Вопрос был только во времени, когда его настигнет наказание. Он спрашивал себя, какую ловушку ему приготовит бей. Пробьет ли его грудь какая-нибудь шальная пуля, прилетевшая откуда-то, ниоткуда? Дубровчанин убеждал его, что ничего такого не произойдет, но он продолжал искать знаки во всем: и в гороскопе, и в перевернутой чашке кофе, который его мать теперь постоянно ему варила, и в предметах, попадавшихся ему на пути. Дым от полусырых поленьев едва выходил через трубу и стелился под крышей его низенького домика — это был знак его полуживой души, которой едва хватало сил как-то шевелиться и жить дальше. Стропила и балки совершенно почернели от дыма — и это был знак его наполовину сгоревшей воли, которую не могли пробудить к жизни даже обнадеживающие предсказания Марина Крусича. Когда вечером он кочергой шуровал в очаге, подернувшиеся пеплом уголья вдруг вспыхивали, как будто некая невидимая сила возвращала их на некоторое время к жизни перед тем, как им погибнуть окончательно — это был совершенно ясный знак того, каким будет его конец. Впрочем, смерть его как будто привлекала. Если этого не сделает бей, сможет ли он сам сделать это? Он почувствовал себя гораздо лучше, когда представил себя спасенным и освобожденным от страдания. Но если он умрет, он никогда больше не увидит Атидже, и не узнает, задумывала ли она совершить то же, что и он, и если да, то совершила ли. От таких мыслей лоб у него горел, и он был как в лихорадке. Смерть была не просто концом жизни. Ее приближение освобождало человека от привычек, делая осторожность и мудрость ненужными и не имеющими Ценности.