Когда она вернулась, то сказала:
«Калия велела, чтобы ты передал то, что хотел ей сказать, через меня. Глаза этой женщины не видят от слез, и она ничего не ест».
Ибн Пайко дрожал, как будто сама Калия прикоснулась к нему.
«Скажи ей, мать игуменья, — сказал он сквозь слезы, — скажи ей, что я никогда не думал о том, чтобы забыть ее. Только она — моя жена, и никакая другая женщина не будет делить со мной постель. Пусть потерпит немного, я опять стану христианином, приеду за ней и ее заберу. Мы уедем и будем жить там, где никто нас не найдет».
Игуменья посмотрела на него с недоверием. Таких страстных слов и таких пустых обещаний она давно не слышала.
«Господь с тобой, ты что говоришь?» — сказала она ему.
«То, что ты слышала, мать игуменья. Мы вместе со священником Ставре придумали план только для того, чтобы спасти народ от ссылки. Теперь я готов стать тем, кем был раньше. Я хочу, чтобы Калия это знала и ждала меня».
Теперь игуменья смотрела на ибн Пайко как на человека, окончательно потерявшего рассудок. С этим ненормальным лучше не спорить, сказала она себе, главное выпроводить его из монастыря подобру-поздорову.
«Так ты передашь ей то, что я сказал?» — настаивал Марко.
«Теперь иди себе, Мурад-ага. Иди и ни о чем не беспокойся!»
Марко сел на коня, которого подвел ему стражник, — и они втроем стали спускаться по дороге, ведущей от монастыря вниз по склону. Их головы были еще видны из монастыря, когда из леса вышел монастырский работник с охотничьим ружьем и зайцем, переброшенным через плечо.
«Гости?» — спросил работник, глядя на озабоченное выражение лица игуменьи.
Она вздохнула, входя вовнутрь:
«Мурад-ага. Ох, сдается мне, хлебнем мы с ним горя».
«Он что, приехал с одним только стражником?» — спросил работник и призадумался.
«Да, с одним».
Работник стоял, будто одеревенев, глядя на головы людей, спускающихся вниз в долину. «Мурад-ага, тот негодяй? — сказал он сам себе. — И с одним только стражником? Возможно, сам Господь послал его сюда для того, чтобы мы избавили от него народ».
Трое всадников уже выехали из тени, которую отбрасывала крепость Кожле, когда со стороны леса послышался звук выстрела из охотничьего ружья.
«Что это такое было?» — спросил Бошко и повернул голову в ту сторону, откуда прозвучал выстрел и увидел, как на шею коня наваливается тело застреленного ибн Пайко.
Выстрел больше не повторился, да и необходимости в нем не было, потому что Марко уже испустил дух.
Уже опустилась ночь, когда Бошко и стражник с мертвым телом, переваленным через седло, вернулись в город. Вали приказал, чтобы покойника оставили на ночь в его доме, хотя по мусульманским обычаям он должен был быть погребен сразу же.
Слуги побежали разносить весть о случившемся, через некоторое время пришел мулла новой мечети ибн Пайко, тело положили на циновку головой к востоку. Несколько турок задержались около покойного, они подвязали ему челюсть, стянули вместе пальцы ног, а руки положили на живот, потом, прошептав несколько заупокойных молитв из Корана, ушли в другую комнату, чтобы закусить тем, что принесли соседские женщины, потому что в доме, где мертвец, готовить запрещено. Закрыли окна, чтобы в дом не пробралась кошка. Мулла еще раз напомнил присутствующим, что если они захотят некоторое время побыть рядом с покойным, ни в коем случае нельзя садиться у него в ногах.
Но меньше чем через час у изголовья ложа ибн Пайко остался один лишь только Бошко. Он всю ночь просидел около тела в одиночестве, не проронив ни слезинки. Его сердце окаменело, он не мог поверить в то, что случилось. Как мог самый честный и добрый хозяин на свете расстаться с жизнью просто так, пропасть зазря, и, может быть, оттого, что его приняли за турка? Было ли это наказание за то, что он сменил веру? Или это было наградой, спасением, ниспосланным свыше, чтобы не мучилась больше его голова под феской, которую он так ненавидел? Или такая судьба ждет каждого, кто хочет перескочить с коня на коня и думает, что уж он-то точно не упадет?
Ранним утром Бошко, все еще как во сне, смотрел, как забирают тело его любимого друга, чтобы отнести в только что построенную мечеть. Он, совершенно опустошенный, плелся за процессией на тяжелых, будто налитых свинцом, ногах, с глазами, иссушенными огнем, пылавшим в них, с сухим ртом, сухим дыханием, с сухими, как остывшие угли, мыслями. Ему сказали, добавив «селям алейкум», что он может войти в мечеть, несмотря на то, что он не турок, потому что благословенны не только те, кто молятся, но и те, кто смотрят на молящихся. Но он покинул процессию и, погруженный в свои мысли, направился на базар, сам не зная, зачем и чего он ищет там.