— Подожди меня здесь, — сказал он. — Я скоро.
Друг кивнул.
Сняв с крюка фонарь, Рауль отомкнул висячий замок, открыл и снова плотно прикрыл за собой дверь. В сарае неприятно пахло старым сеном, луком и мышиным пометом. Во мраке звякнула цепь. Он пошел на звук.
— Сеньор? — Она удивилась его появлению. — Вам не следовало приходить сюда.
Ее губы были разбиты, и один глаз заплыл. Капитан почувствовал к надсмотрщикам внезапную ненависть.
— Как твое имя? — он хотел сказать совсем другое, но смалодушничал.
— Наранья. Наранья Хитана.
— Я запомню.
— Спасибо, сеньор, — прошептала она, поднимаясь с сена. — Слишком поздно что-либо менять. Я не уйду с вами. Вы ведь это знаете.
— Да. Знаю.
Не в его власти было снять с нее ошейник, за который теперь она была прикована.
— Завтра к вечеру ты будешь в столице. А послезавтра тебя ждет казнь. Чему ты улыбаешься?
— Своей глупости, сеньор. Там, в Хуэскаре, в глубине души я верила, что меня поймут, смогут оправдать и, возможно, избавить от этого проклятия. Но Святой суд вынес иное решение…
— Я хочу спасти тебя от костра.
— Я поняла это, когда вы вошли, сеньор. Спаситель услышал мои молитвы и сделал вас своей милосердной рукою. Возможно, так будет лучше.
Рауль обнажил дагу. Она не отшатнулась и, словно убеждая саму себя, прошептала:
— Я верю, что Спаситель сжалился надо мной, и мне нет нужды входить в пламя. Я его не заслужила. Спасибо, что не обращались со мной, как с собакой, сеньор. Если можно, сделайте это быстро.
— Все? — спросил Алехандро, у ног которого лежали тела надсмотрщиков.
— Да. Давай отнесем мертвецов внутрь.
Когда дело было сделано, капитан поднял с земли и швырнул в дверь переносной фонарь. Тот разбился, и масло, выплеснувшись на стены и солому, пробудило огонь. Словно волшебный, он взметнулся к низкому потолку, охватывая все помещение и с ревом вырываясь из маленьких окошек. Алехандро, не удовлетворившись этим, разбил еще один фонарь об стену. И пламя, точно так же, как в предыдущий раз, словно подчиняясь чьей-то воле, намертво вцепилось в бревна, а потом, подгоняемое ветром, метнулось на крышу.
— Уходим! — Алехандро хлопнул Рауля по плечу. — Сейчас набегут!
Они поспешили прочь. Быстро покинули деревню и уже в поле, не сговариваясь, обернулись. Зарево пожара и поднимающиеся над крышами языки пламени было видно даже отсюда.
Когда друзья оказались в седлах, наконец-то тревожно загудел набат. Рауль в последний раз оглянулся и затем пришпорил лошадь.
Ветер продолжал крепчать, раздувая огонь.
Вадим Панов
Четвертый сын[22]
Ворожба закончилась. Растаяло видение, оборотившись медленными кругами на воде. Разбежалось увиденное, но еще не наступившее, рассыпалось в ничто, притаилось до срока в темных углах, куда не добирается огонек лучины, исчезло, оставив только след в памяти.
Очень глубокий след.
С тяжелым вздохом Гаруса отодвинула от себя плошку и тихонько выругалась, использовав, само собой, человековские ругательства — в языке народа Мышиных гор грубые выражения отсутствовали. А затем, не сумев облегчить душу одними только словами, женщина грубым жестом смахнула глиняную плошку на пол, резко вскочила и принялась яростно топтать ни в чем не повинную посудину, выплескивая из себя ненависть, злобу и страх — все, что подарила ей ярость.
— Скоты! Уродливые скоты! Обожравшиеся селедкой звери!
Орали снизу пьяные человеки.
На первом этаже трактира, в низеньком душном зале, пропахшем отрыжкой и потом, шло гульбище: то ли именины справляли, то ли похороны. Обалдевшие от длинной северной зимы крестьяне и лесорубы прикончили не один бочонок пива, разбавили его глёгом из кислого дешевого вина и теперь горланили песни, да хватали за бока толстых собутыльниц. Довольные повизгивания последних смешивались с воплями мужиков.
— Уроды! — Гаруса сжала кулаки. — Ублюдки!
В Мышиных горах праздники справляли иначе — организм нигири алкоголь не принимает, потому сородичи Гарусы веселились по-настоящему, не затуманивая головы всякой дрянью. Смеялись, танцевали и пели искренне, потому что хотели смеяться, танцевать и петь. Потому что праздник. Впрочем… Мышиные горы далеко. А пьяные человеки рядом.
Да плевать на человеков!
Будущее, отвратное и беспощадное будущее, открывшееся в ворожбе, занимало мысли колдуньи.
Два месяца. Через два месяца Хельга скажет: «Он виноват!» — и все будет решено. Ничего не поправишь. Ничего не изменишь.
Два месяца.
Ворожба на столь короткий срок получалась великолепно, видна была каждая деталь, каждая фраза, каждый жест. И еще она была очень точной. Все будет именно так. Хельга скажет: «Он виноват!»
— Твари!
Гаруса взвыла, но тут же закрыла рот руками — услышат! — бросилась на кровать, уткнулась лицом в подушку, заглушила тоскливый крик пером и вонючей тканью, в которую его завернули.
Два месяца!
Подождать? Но хватит ли времени? Завтра его увезут. Конечно, можно узнать куда, можно добраться до своих и все рассказать. Старейшины обязательно постараются помочь, но ворожба… Ворожба показала, что Хельга скажет: «Он виноват!» А значит, старейшины не успеют.
И если кто-то и может все изменить, то только она, Гаруса. Ей решать, что случится через два месяца. Только ей.
Колдунья прошлась по малюсенькой комнате. Стол, три шага вдоль кровати — дверь, разворот, три шага вдоль кровати — стол, разворот… Лучина едва освещает потемневшие от времени стены, хорошо еще, что не сырые. Пахнет всеми, кто останавливался в этой конуре до нее, всеми сразу и каждым по отдельности. Запахи сливаются в привычную вонь придорожных трактиров, на которую обращают внимание лишь случайно оказавшиеся здесь изнеженные аристократы да чистоплотные нигири.
«Два месяца!»
Как же трудно решиться…
До Мышиных гор рукой подать. Дорога займет не больше четырех дней, но… Но этот путь Гаруса собиралась совершить не раньше, чем через неделю. Вернулась гнилая лихорадка, которую женщина подхватила еще летом, в столичных болотах, и заставила нигири задержаться в человековском городишке. Болезнь вымотала, лишила сил, превратила черную татуировку на лице в серую.
Лихорадка.
Гаруса понимала, что четыре дня верхом, да еще зимой, ей не вынести. Болезнь еще не ушла. Болезнь выпила почти все соки. Болезнь…
«Ты думаешь не о том!» — резко одернула себя колдунья.
И сама удивилась мысленному окрику.
«Если не торопиться и ехать медленно, то шанс есть. Два дня до Хуснеса, день до Федхе, и день до отрогов. Бразар не болен, все это время он отдыхал, он справится».
«Четыре зимних перехода?»
И она вдруг поняла, что решение принято.
Как же просто все оказалось. Сказать: «Надо», и согласиться: «Да, надо». Неуверенность, страх, жалость к себе — ерунда. Ведь она действительно должна это сделать, просто должна, такое емкое слово — должна… И сделает. А значит, долой неуверенность, страх и жалость к себе. Слезы высохли. Рыдания, вызванные бессильной яростью, ушли. Ибо ярость обрела силу. Те капли, что еще оставались в теле женщины. Теперь она знала, что делать, и думала только об этом.
«Четыре зимних перехода?»
«Я справлюсь».
«Умрешь в пути!»
«Посмотрим».
«Скоро Отиг! Что будет, если он застанет тебя в дороге?»
«Не застанет! Я успею!»
«У тебя нет сил ехать верхом».
«У меня есть ремни: привяжусь к седлу и доеду».
22
Взаимосвязан с рассказом Алексея Пехова «Лённарт из Гренграса». См. сборник «Убить Чужого».