– Это правда, – сказал монах. Глаза его затуманились. – Что ж, тогда я тоже кое-что вам поведаю. Барон как будто считал, что человечеству вовсе нечего делать здесь, на земле. Грешники да отправятся без промедления в ад. Те, кто делал всего понемногу – понемногу грешил, понемногу делал добро, да отправятся в чистилище, где будут томиться, как в тёмной сырой темнице, до Страшного суда, где дела их будут взвешиваться судьями, что не знают ни сомнений ни колебаний. И он, он тоже не знал колебаний. Ни единого раза за свою жизнь. Большинство людей не живут – они существуют от момента осознания себя как личности и до смерти, творя мелкие дела, и им действительно, лучше было бы сразу отправляться в то тёмное безлюдное место, где они могут раскаяться и поразмышлять об истинном смысле всего. С другой стороны, до какого же момента должны просыпаться песчинки в этих песочных часах? Ведь если не будет земной жизни, не будет существовать плохого и хорошего, добра и зла, раскаянья и истинной веры… барон об этом не задумывался. Как я уже говорил, он не знал сомнений.
Бенедиктинец промочил горло из фляги и продолжил свой рассказ. Барон изнурял себя постом, а когда позволял себе есть, ел, как птичка. В сущности, ни с кем из тех, кому грозило остриё его копья, он не был настолько жесток, как с собой. Барон подвергал себя каждодневной изнуряющей пытке голодом, усталостью и всяческими воздержаниями. Он даже смотреть на что-то сложное избегал. Убивал же просто и безыскусно. Ева и Эдгар узнали, что всяческое роскошество, а особенно в среде духовенства, вызывало порицание и осуждение, а то, что барон не мог так просто изгладить, стереть из своего окружения, он удостаивал самым строгим для себя приговором – плотной стеной молчания и отчуждения, когда даже взгляд его скользил по тебе, словно по пустому месту.
– Значит, говорите, он был очень худ? – зачем-то переспросил Эдгар.
– Костлявый, ровно как скелет, – затряс головой монах. – Вы никогда, готов спорить, не видели людей, таких же тощих, как эти самоназванные, фанатичные братья. Будь их воля, они бы, наверное, выжимали и выжимали себя, как мокрую тряпку. Как по мне, довольно сомнительный способ получать удовольствие. Будьте уверены, он сам довёл себя до смерти. Просто потерял сознание, когда потребовалось поднять меч, а сарацины своё не упустили. Они никогда не упускают своё.
– Думаете, барон погиб? – спросила Ева.
Монах поморщился. Он сам уже понял, что слишком увлёкся рассказом.
– Что же, если откровенно, то думаю, что да. Слишком долго уже о гуляющем с косой бароне ничего не слышно – такие люди не улитки, они не могут так просто спрятаться в панцирь. Вы же слишком… грязны для аудиенции у барона, при всём уважении к твоим профессиональным качествам, – он кивнул Эдгару, – вы просто бродяги. Наверняка завербовал вас кто-нибудь из его свиты. И, скорее всего, завербовал не вас одних.
Монаха смущал перстень, тот был весомым грузом на весах его мнения, но, видимо, всё-таки недостаточным.
– Расскажите ещё, – попросила Ева.
– Хватит сплетен, – сказал монах, перебирая за спиной чётки. – Нам пора отправляться.
Но чёрная повозка Евы и Эдгара преследовала караван бенедиктинцев ещё некоторое время, достаточное, чтобы узнать у монахов ещё подробности о жизни его светлости.
Барон готов был бесконечно укрощать плоть. Он интересовался любыми способами, которые могли отказать ему святые отцы, и рьяно претворял их в жизнь. Сон его редко был продолжительнее двух-трёх часов в день, после пробуждения его светлость почти всегда ходил хмурый, как грозовая туча. Во сне к нему приходили мутные грёзы, природу которых по-своему растолковывал каждый святой отец, и барон не знал как вымыть это единственное оставшееся в его жизни тёмное пятно.
Много свободного времени его жизни, особенно сразу после пробуждения, было посвящено молитве. Один из монахов, кузнец по профессии, сказал, что барон читал всё время с одной интонацией, добиваясь и в этом, по мнению многих, требующем горячести сердца, деле, такой же чистоты и отсутствия зазубрин и заусенцев, как и во всём остальном.
«Он как будто хотел походить на кусок льда. Прозрачный и холодный на ощупь. Что творит с нами Господь, что творит, – качал головой монах. – Почему не могут люди установить единый идеал служения? Из-за того люди с двумя разными идеалами – но, при этом, сидеалами, – не могут так просто друг друга понять. Он, наверное, хотел видеть мир вокруг себя пустым, мечтал стереть всякую память о шестом дне, когда Господь создал человека. Иначе никак не понять этих странных мотивов».