Наверное, и с Евой скоро случится то же самое – окажется болтушкой. Слишком много в ней слов. А в словах слишком много эмоций. Слишком много.
Вот и Адам, наверное, устал от Евы. Когда-то поглощал ее огромными порциями, когда-то погружался в нее, как в океан… а потом оказалось – слишком уж ее много, не нужно столько. Зачем человеку столько другого человека? Ведь Евы – сверх меры. Разве можно выдержать? Это, наверное, еще трудней, чем спать в комнате, в темноте которой дышат еще четверо.
Потому что – как разделить себя еще с кем-то, когда тебя и так невообразимо мало? Когда по ночам смотришь в прямоугольную рожу потолка, и понимаешь: нет тебя. Руками по одеялу – а под ним никого. Ты теперь понедельник-вторник-среда. Ты: «тик-так», «тик-так» – по кусочкам скармливаешь себя времени, как хлеб бескрылым зоопарковым лебедям. Ты «без вести», и если бы еще было кому тебя искать – но некому. Потому что все – «без вести». Ушли, оставив на память свои дыхания: лежи, слушай.
А ведь совсем недавно мир был повернут к ней совсем другой стороной. Это Ева все смешала.
– Рута, ты что-то хотела?
Она стояла посреди валютного отдела перед удивленными взглядами коллег и совершенно не могла вспомнить, зачем сюда шла.
– Я позже.
Наваждение.
Ева сидела на рабочем месте. Одно название, что – сидела. Подогнув под себя одну ногу, так, что потертая подошва туфля высунулась из-под сгиба другой, пристроилась вплотную к окну и ела яблоко.
«О как!» – удивилась самой себе Рута, пройдя мимо нее: ведь когда она вошла, не было слышно яблочного хруста, да и самого яблока она не видела. И все же как-то она догадалась, что Ева ест яблоко.
Раздался сочный треск отхваченного кусочка.
Никогда прежде, до Евы, никого не проштудировала она настолько подробно, чтобы читать вот так – на лету, со спины. Рута и не думала, что может так. Разве только когда-то по траекториям жестов директрисы она определяла, насколько велика вероятность отхватить затрещину. В новой жизни за пределами «сороковки» в людей, слава богу, можно было не всматриваться.
И еще Рута поняла, что Ева вовсе не помирилась со своим.
Между Рутой и Евой непонятные, но вполне оформившиеся отношения. Каждое утро Ева говорит ей «привет», Рута сдержанно отвечает. Начинается день, и за день они обмениваются от силы парой-тройкой фраз, в которых обязательно присутствуют слова вроде «проводка», «счет», «акт выполненных работ». За день несколько раз Ева звонит ему. Ева, видимо, понимает, что Рута все слышит, но то ли не может сдержаться, то ли сознательно ищет в ней союзницу.
Рута убрала со стола бумажки и принялась за начисление зарплаты.
– Рута? – позвала Ева.
Позвала тихо, да еще с набитым ртом. Можно было сделать вид, что не услышала. И все же Рута осторожно откликнулась:
– Да?
Ева дожевала яблоко, сказала, не оборачиваясь:
– Как ты думаешь, если сильно любишь человека… ну, сильно… разве сможет он тебя не любить? Это, по-моему, как-то противоестественно, – она улыбнулась. – Даже если ему кажется, что он тебя не любит. Вот ведь непонятная штука – когда тебя не любят. Как это? Зачем это? – Ева пожала плечами. – Просто сейчас он не умеет тебя любить. Вот как ходить не умел когда-то, а потом научился.
Она помолчала, откусила и прожевала еще кусочек.
– Когда-нибудь ему станет очень-очень одиноко, а когда одиноко, все начинается с чистого листа, правда? Вот он увидит себя на земле совсем-совсем без единой души вокруг. В пустоте. И ему захочется, чтобы кто-нибудь к нему пришел в эту его пустоту. Это и есть – любовь, правда? И тогда я приду.
Она молчала, уставившись в окно, будто там искала какого-то подтверждения своим словам. Господи! Здесь, в бухгалтерии, посреди рабочего дня! Совершенно огорошенная, Рута смотрела на ее спину с выгнутыми лопатками, на потертую подошву туфля, еле заметно покачивающегося в такт Евиным мыслям, и понимала: не получится отмолчаться, нужно что-то сказать. Она сказала, что не знает, что у всех ведь по-разному, такой тонкий вопрос. Чем дальше она говорила, тем яснее понимала, что говорит чушь. Это ее устраивало. Скажет чушь – и Ева никогда больше не обратится к ней с такими словами, от которых по коже сыплются мурашки.
Ева выслушала ее, покачивая туфлей, и аккуратно положила огрызок на монитор.
В этот раз Рута честно старалась не слушать. Но Ева говорила слишком громко.
Она позвонила своему Адаму и сказала, что больше не может, что сильно по нему скучает. Потом она долго молчала, слушала его. Он говорил что-то неприятное.
– Но… не знаю, как надо себя вести, научи… Просто тебя люблю и…
Он перебивал, так и не дал ей договорить.
– Прости, я совсем не этого хотела, не хотела все портить, – она медленно положила трубку и посмотрела на Руту.
На этот раз Рута не спешила отвести взгляд. Еве непонятно, как ее могут не любить. Такого не ожидала она от жизни. Ева сама непонятна. Почему с такою легкостью она готова унижаться перед мужчиной, который ее прогоняет? Разве что от того самого одиночества, о котором она говорила – это когда «совсем-совсем без единой души вокруг». Неужели и ее, такую эксцентричную, приютившую в себе цирк-шапито, могло поглотить одиночество? Рута смотрела пристально, будто хотела окончательно понять, как это она так может: тратить себя, навязываться, вцепиться в кого-то вот так, насмерть.
– Зря я позвонила.
Любопытство подхлестывало Руту: сейчас, сейчас она все расскажет, объяснит, в чем там дело. «Довольно! – приказала она себе. – Хватит! Хватит втягивать меня во все это!» Поискала на столе что-нибудь, что можно было бы взять для видимости, нашла незаточенный карандаш и поспешно вышла из кабинета, пробормотав: «От нашего завхоза точилки не дождешься».
В коридоре Рута не расслышала, как из приемной ее дважды окликнула Галина Михайловна.
Пусть Ева не втягивает ее во все это! Хватит! Неправильно так, не нужно. Но как бы она ни протестовала, Рута чувствовала, что втянута – уже втянута в чужую, разрушающую правильный порядок жизнь.
В субботу Рута вспоминала о Еве целый день.
В воскресенье утром отправилась в Донорский центр.
Она начала сдавать кровь еще в детдоме. Единственное доброе воспоминание о «сороковке» было связанно с теми днями, когда к ним приезжала бригада из Донорского центра. Пожалуй, лишь она одна ждала этих визитов с радостью. Остальных заманивали кого шоколадом и талоном в столовую поликлиники, кого благорасположением директрисы. Они кричали выходившим из «Скорой помощи» медикам: «Приперлись кровушки на халяву отсосать?» – и много разных других пакостей. Рута не обращала на них внимания.
Каждый раз с бригадой приезжал дядя Саша, Александр Филиппович, старший медик. Был он невысокий, сухощавый – и по-особенному тихий, будто все время прислушивался к самому себе. Он был как-то так устроен, что не умел делать резких движений. Жесты его были мягкими, полусонными. Но удивительным образом полусонный дядя Саша управлялся раньше помощников. Что поразило Руту с первой же их встречи: в нем трудно было угадать старшего – в отличие от детдомовских «старших». Даже свои называли его не иначе, как дядя Саша. Он же называл всех одинаково: голубушка, голубчик. Как только медицинская бригада поднималась по разбитому крыльцу «сороковки», Рута спешила к стеклянной двери медпункта. Средний квадрат ее, когда-то разбитый во время драки, был не матовым, как остальные, а прозрачным. Она становилась у противоположной стенки коридора и наблюдала за приготовлениями медиков, заранее изнывая от мысли, что все это ненадолго. Не замечая ничего вокруг, Рута любовалась дядей Сашей, который, она знала, ничего не уронит, не бросит, ни из-за чего не осерчает, и ни за что не собьется со своего черепашьего ритма.