Тут Аннас непроизвольно выдохнул коротким дыханием. А Ионотан, самый старый и мудрый среди них, поднял вверх руки, а Мика, самый молодой и неосторожный, пробормотал слишком громко: «А теперь он еще и говорит?» Люди в суде обменялись друг с другом взглядами. Каиафас посмотрел на Иехошуа. Тот вновь вернулся в состояние странного непривычного молчания. Он еле заметно раскачивался на своем сиденьи взад и вперед.
У Каиафаса появилось ощущение того, что этот человек ждал много лет этого дня, этого часа, когда он мог бы сказать смехотворные слова суду и заставить их вынести нужный приговор.
Каиафас вновь встал. Он взял нож со стола, а нож лежал рядом с хлебом, сыром и вином, положенными там его женой. Он вонзил нож в низ своей робы и провел им до края материи. Затем он взялся за обе стороны надреза и дернул в разные стороны. Треском и обрывками полотна, он разорвал материю почти до пояса. Остальные сидящие за столом закивали головами, зная, что раздирания одежды — знак глубочайшей скорби — это единственно допустимый ответ, услышав настоящее имя Бога, произнесенное в неправильном месте и в неправильное время. Мощь имени настолько сильна, что может убить, и в то же время огорчает услышавшего немерянно.
Он сказал, и голос его стал хриплым, несмотря на все его старания: «Если это то, что ты говоришь, то нам нет нужды в никаких свидетелях».
И вердикт был готов. А потом они приняли к разбору суда еще двоих человек тем же вечером и нашли их виновными в небольшом богохульстве, и приговорили их к обычному наказанию сорока ударами плетью без последнего удара на случай, если они запутаются в счете. И он услышал, что римляне схватили пару воров и решили их прилюдно наказать, потому что милость Рим никогда не разливалась чашками.
Они даже смогли найти возможность спасти того человека. Забрать сына от матери, а человека от друзей его — большое зло. Они могли бы оставить его в запертой конюшне у Храма на неделю-другую, пока немного не увянут их воспоминания, и спросят они друг друга: «Так что он там сказал?», и начнут противоречить друг другу, и свидетельства станут ошибочными. Есть разные пути спасти человека от наказания. Но приближалось празднование Пейсаха, и улицы наполнились людьми, и римляне испугались возможности очередного восстания в городе.
И тогда Пилат призвал Каиафаса прийти к нему утром. Он стоял у стола, заваленного свитками сообщений и пергаментных карт, а по другую сторону стола стоял молча солдат с мечом на поясе. Пилат всегда приветствовал Каиафаса почти так же, как приветствовал бы солдата, чтобы тот никогда не забывал силу, представляемую здесь Префектом.
«Я слышал», начал он, «что у тебя есть человек, которого признали богохульцем».
Кто сказал ему? Какой-то осведомитель из свидетелей, несомненно. Риму лгать нельзя.
«Да», согласился Каиафас.
«Этот проступок — против Рима, как тебе известно. Против священного поклонения Императору Тибериусу. И преступление, наказуемое смертью, согласно и вашим законам, разве не так?»
Против Рима, расплачивающегося лишь смертью, и у которого никогда не будет уклончивого ответа. Все другие — слишком нерешительны, когда дело касается смерти и жизни. Каждый день Рима — это смерть, а ночные забавы — бои насмерть. Смерть привычна и легка для них.
«Обычно, да».
«Но ты, конечно, никак не сможешь привести приговор в исполнение».
Смерть — это подарок Рима самому себе. Люди, оккупированные Римом, не могут исполнить вынесенное ими наказание.
«Нет, мы не сможем».
«Передай его мне», сказал Пилат.
Это не было просьбой, и отвергнуть приказ означало такую же верную смерть, как то, что Бог поразил египтян в Красном море. Если Рим чего-то захочет, Рим это получит.
И Каиафас сдался, как если бы воды морские накрыли его с головой.
«Да», ответил он.
Сначала он велел привести того человека к себе, чтобы сказать ему: его передают римлянам. Иехошуа ничего не ответил, хотя он должен был понимать, что это означало. Его голова слегка закачалась из сторону в сторону. Его глаза прикрылись на какое-то время, а потом распахнулись. На лице его виднелся синяк: скорее всего, кто-то пинул или ударил его, пока содержался в конюшне. Нет никакой возможности искоренить подобную бессмысленную жестокость; столько людей появляется в Храме, что трудно указать на ударившего. Он закачался. Он же был болен — очевидно. Каиафасу стало стыдно. До того, как они попали в железные объятья Рима, они бы смогли найти возможность спасти ему жизнь. Когда солдаты увели Иехошуа, Каиафас еще долгое время бессмысленно пялился на закрытую за ними дверь.
Аннас позже рассказал ему, что они распяли того человека с другими и дурным театральным представлением для публики отпустили бунтовщика Бар-Аво — ошибка Пилата, похоже, поскольку Бар-Аво был более известным человеком. Возможно, Пилат знал, что сможет вновь поймать его, или решил, что тот из благодарности станет мирным человеком. Возможно, он по-настоящему оскорбился божественным притязанием Иехошуа: Пилат всегда полагал, что Рим будет польщен, если он насадит культ Тибериуса среди людей. И в этом, как и во многом другом, он ошибался: Аннас точно знал, что Тибериуса немного смущала вся эта идея поклонения, и он отказывался от построек храмов в его честь.
Каиафас, виновато вспоминая потрескавшие губы и закатывающиеся глаза того человека и испугавшись, после намеков Аннаса, что его могила может стать местом встреч мятежников, послал двух рабов, чтобы те похоронили тело в неприметной еврейской могиле. Но, когда те прибыли, тело уже было похищено, как объяснили они, похоже, его друзьями или его семьей, а так кто бы еще сделал так? Жаль. Все происшедшее оказалось одной лишь глупой потерей человеческой жизни.
А если бы кто-нибудь сказал бы Каиафасу, что этот маленький эпизод, эта прискорбная неизбежность, была Святая Святых в его жизни — крохотная комната в центре его сердца, каким-то образом гораздо большая, чем все сооружение вокруг нее, то он бы нахмурился и полуулыбнулся, и попытался бы оставаться вежливым, а после решил бы, что так и не понял шутки. Если это и есть секретная комната, то она — пуста.
Не приходит из ниоткуда. Город не схватывается огнем мгновенно. Месяцы и годы. Налоги и подношения. И как римляне смотрят на евреев, презрительные насмешки, опрокинутые лавки и тычки плечом, проходя. Сыновья и дочери, смотря на Рим и говоря самим себе и своим близким: «Почему нам не жить так же?» А девушки раскрашивают свои лица и показывают все виднее и виднее свои бедра. А парни сбривают свою щетину и отправляются в гимнастические залы для тренировок нагишом. Друзья тех парней и девушек, видя их, становятся другими.
Это был Пилат, приведший легионы с их идолопоклонническими флагами в город, хотя его предшественник хорошо знал о недопустимости подобного. Это было судебное управление Пилатом: скорое, беспощадное, непредсказуемое. Это был страх, растущий в городе, когда каждая мать страшилась ухода сына вечером, не зная вернется ли он домой.
И это все нарастало и нарастало. И город стал полон разгневанных людей.
И город жарится на солнце. И город высушивается солнцем. И город становится сухим, как огниво.
Пилат вновь требует получения денег из Храма. Каиафас посылает десять священников в кладовую за золотом. Он выбирает их наугад, но так и нужно. Они проходят по раскаленной мраморной площади в полдень, неся сундуки с золотом, говоря: «Пропустите, пропустите, эти сундуки предназначены Префекту Пилату».
И кедровая стружка дымится на солнце. И бъется огниво. И вылетает искра.
Они выжидают до темноты. Во время жаркого дня люди занимаются своими делами, застыв натянутостью и с темными ждущими глазами. В пять часов дня лавки закрываются ставнями, и матери заводят детей домой, а где-то замерли в ожидании молодые люди, невидимые никому, пока — никому.
Вечером — второе жертвоприношение дня. Каждое утро и каждый вечер — новый агнец. Для напоминания, что мы все должны умереть. Каиафас видит это в людях, пришедших с подношениями.
Один из них бормочет, уходя: «Оставайся сегодня дома, Коэн».
Другие же смотрят и кивают головами, чтобы он все понял.
Они выжидают до темноты и еще позже. Ночью они ждут, стоя на углах улиц, накрыв свои лица. И солдаты понимают о каком-то приближении, но гарнизон в Иерусалиме слишком мал, и они ничего не могут сделать, кроме как просто оставаться на своих местах, и они не могут арестовать всех людей за их стояние, и куда они могли бы посадить столько народу?
Один из людей начинает кричать. Это старый клич.
«Давид!» кричит он. «За Давида, царя всех евреев!»
Они подхватывают и разносят между собой. «За Давида!» «За Давида!»
Словно волчья стая подхватывает вой.
Их карманы полны камней. Один из них попадает камнем в щит одного из римлян, стоящих на страже у ворот их склада. Камень отскакивает от щита гулким стуком по дереву и откатывается, выстукивая по земле.
А затем небеса разряжаются каменным дождем.
И крохотная тлеющая искра на кедровых опилках выплескивается огромным, прекрасным и всепоглощающим пламенем.
Бунт продолжается всю ночь. Они поджигают зернохранилище, в котором римляне держали свои гарнизонные припасы. Тысячедневные запасы пшеницы для ста человек горят вкусным запахом жареного, а потом приходит черный запах сгоревшего дерева и смерти прошлых лет. Языки пламени доходят до конюшни, и лошади начинают ржать от ужаса, стучась копытами в двери стойл, но двери как раз и были сделаны для того, чтобы выдержать их удары. Кто-то пробирается и открывает двери конюшни, и животные выносятся на улицы, закатив глаза, брыкаясь и брызгая пеной, но не все животные спасены от огня, и их ржание становится все громче и громче, и появляется запах обгоревшей плоти, и смерть всегда — все та же, какими бы событиями она не была вызвана. Смерть и разрушение всегда — те же.