Он долго разглядывает пергамент, рассматривая буквы. Проклятье, которое не причинит вреда, если вред не был уже причинен. Имя Бога. Невозможное для произношения склонение слова «быть», означающее в одно и то же самое время, что нечто есть и было, что нечто существует и будет существовать. Запретно уничтожать это написанное имя. За исключением священного назначения.
Не погружаясь в глубокие размышления, он кладет письмо в воду. Полощет им взад и вперед. Наблюдает, как растворяются буквы, до тех пор, пока ничего не остается. Имя Бога теперь находится в воде. Проклятие находится в воде. Теперь там внутри — горькие воды. Он достает из-за пояса сложенный кусок материи, который он постоянно носит с собой. Он берет из развернутой материи щепоть пыли из святилища. Высыпает ее в воду. Раскачивает кувшин, размешивая.
Он приносит пустой бурдюк из кухни, а слуги только сейчас начинают вставать, и он слышит их медленные шаги на верхнем этаже. Он переливает святую воду в бурдюк. Прижимает близко к стуку сердца, словно он ощущает имя Бога внутри воды. Все готово.
* * *
Проходит неделя без никаких людских волнений. Затем другая, затем третья. Начинают открываться лавки и рыночные места. Однажды летним утром, начинает петь брадобрей на дороге рядом с городским домом Каиафаса, как и раньше. Горшечник начинает украшивать свои товары другим рисунком перекрещенных снопов пшеницы — очень красиво. Никто не рычит гневно на рыночной площади и передает друг другу мятежных посланий. Похоже на молчание после удара грома.
Прошло много времени с последнего визита Аннаса. Сейчас он приходит радостным, словно тот момент неверия в себя полностью исчез из его сознания. Он держит пергаментный свиток с добрыми новостями. Хороший урожай на севере. Пилат получил очень жесткое послание из Сирии по поводу бойни на площади.
«Они предупредили его, что если все продолжится, то его отзовут», радуется Аннас, пока его дочь наливает ему вина.
А дочь, жена Каиафаса, внезапно поднимает взгляд и говорит: «Продолжится? Ты говоришь, что будет еще одна бойня прежде, чем его пошлют домой?»
Если бы она была чьей-то дочерью или просто женой Каиафаса, Аннас гневно наорал бы на нее. Каиафас был знаком с его гневом: наводящий ужас, ледяной и неожиданный. Каиафас готовится к его выплеску, ощущая напряжение мускулов плеча и ног, и как учащается биение сердца.
Но гнева нет. Она гасит его огонь внутри несколькими словами. Как может только дочь, иногда, если она хорошо знает отца.
Аннас отстраняется взглядом. Его лицо морщится. Вдруг он становится гораздо старше себя. Его возраст приближается к шестидесяти.
«Да», произносит он глубоким резонирующим голосом. «Да, мне кажется, что будет еще одна бойня прежде, чем они отзовут его. Мне кажется, что так и случится». Он смотрит на нее. «Ты это хотела услышать?»
Она поднимает брови. «Я просто хотела увидеть, что ты это понял».
Она приносит еще один деревянный стул из сада и усаживается с ними. Она сидит ближе к Каиафасу, чем к своему отцу. Она накрывает кисть Каиафаса своей кистью и сжимает ее. Есть причина, почему он женился на ней. Не только из-за того, чья она дочь, но потому, кем была она, будучи его дочерью. Он увидел ее, когда согласился на свадьбу с ней. Он не увидел ее насквозь, но разглядел ее.
«Ты поставил Каиафаса в ужасное положение», говорит она, «и я полагаю, что ты это знаешь».
«Я виноват?» начинает Аннас, и затем, «Да, ты права. В южном царстве они уже начали говорить, чтобы тебя сместили, Каиафас. У них есть свой человек для этой службы». Он пожимает плечами и хмыкает. «Тот совсем далек от того, чтобы стало еще лучше, позвольте мне сказать откровенно».
«Убрать тебя — ничего не решит», говорит она Каиафасу, «и я думаю, что Пилат станет доверять тебе больше после всего этого. Потому что закончилось плохо, потому что он потерял контроль над своими людьми. Он считает, что ты теперь — вместе с ним. Презираемый своими. Никто из вас не захочет признать, как все случилось».
Аннас медленно кивает головой. «Он считает, что ты просчитался. Хорошо».
Каиафас хочет сказать очевидную вещь, но не может. Из-за страха.
Его жена произносит это вместо него. «Он не знает, что это был ты, отец, кто просчитался».
Аннас пожимает плечами. «Пусть думает, что у него появился друг. Ты сможешь сыграть такое, Каиафас?»
Каиафас, у кого есть особый дар умения лгать так хорошо, что сам не замечает этого, отвечает: «Все думают, что я — их друг».
На следующий день он отправляется с женой на долгую прогулку к холмам.
«Пошли», предлагает он, «пока везде все спокойно, и бандиты притихли. Погуляем в тишине холмов, а сегодня какой-нибудь другой священник принесет жертвоприношения».
Она смотрит на него странным взглядом. Он сегодня говорит странно. И странная просьба. Но так было часто с ними, когда они были молодоженами. Он берет вино, сухой хлеб и твердый сыр. И бурдюки с водой, включая один особенный, отличающийся от всех других.
Ступенчатые холмы усеяны редкими кипарисами и искривленными оливами. Желто-красная земля и сухая тропа. Ящерицы греются на солнце, моргая глазами при приближении к ним, слишком ленивые, чтобы сдвинуться. Ноги становятся грязными от пыли, но так хорошо просто идти и идти, будто ожидая того, как забудется все от долгого шагания. Они говорят о детях и о семье.
Он находит тенистое место для них. Садятся. Его жена смущенно улыбается, как если бы не знала его. Он и сам не узнает себя.
Он дает ей хлеб и сыр. Они едят. Они пьют вино. Тела их размягчаются от жаркого солнца.
Он говорит, не представляя заранее, что начнет такими словами: «Я видел тебя с Левитом Дарфоном».
Тело ее напрягается. Как у толпы, когда Пилат поднял руку и дал сигнал, и солдаты показали себя. Таким же образом посреди нее показался предатель.
«Я не знаю, кто это такой», наконец, медленно произносит она.
«Я мог бы привести тебя в Храм», продолжает он, «и обнажить твои груди перед жертвенником, и обвинить тебя в прелюбодеянии. Я мог бы заклеймить тебя этим проклятием».
«Ты не посмел бы».
Он пожимает плечами. «Я совсем не знал тебя, как кажется мне», говорит он. «Ты была лишь для меня дочерью Аннаса, и, возможно, я был самым подходящим мужчиной, чтобы стать для тебя Первосвященником».
Она смотрит на него, и глаза ее темны и злы.
«Если бы я была мужчиной», отвечает она, «я бы стала Первосвященником и была бы лучшим, чем мои братья».
Он слегка кивает головой, соглашаясь. Только предмет разговора — совсем другой.
«Я мог бы развестись с тобой», говорит он, «но это навлекло бы позор на наших детей, а нам хотелось бы выдать замуж Айелет на следующий год».
«Я не ложилась с ним».
И он показывает ей бурдюк с горькими водами. И объясняет, что там находится внутри. Она начинает смеяться.
«Над твоей предусмотрительностью», отвечает она на его вопрос. «Над твоими планами, когда Иерусалим пылал вокруг тебя, а людей убивали на улицах».
«Это все то же самое», говорит он. «Это все части одного и того же. Все эти различные лжи, и планы, и люди, которым мы скармливаем их».
«Да, я знаю», качает она головой. «Ты думаешь, я никогда раньше не слышала всего этого от моего отца? Я знаю, как это. Чтобы стоял Храм, мы должны сделать то да се, да то и…» Она замолкает. Она отводит руки назад, выпрямляя спину, и напоминает ему на какое-то мгновение дочь Ходии.
Она забирает бурдюк из его рук. Смотрит пристально ему в глаза.
И говорит она: «Мой отец рассказал мне об этом проклятии женщин, подозреваемых в прелюбодействии. Он сказал, что чаще всего им не приходилось выпивать воду. Виновные женщины начинали плакать и трястись, когда видели горькие воды, и признавались. А те невиновные выпивали без страха».
И продолжает она: «Я клянусь, что я не прелюбодейка, и пусть все небесные проклятия падут на меня, если я лгу».
Она встречается глазами с его взглядом и пьет, и пьет, глотая, до самого дна, и вода стекает по ее подбородку, пьет, пока не пустеет бурдюк, и она отводит его от своего рта, заполненного водой. Она не отводит взгляда и в последнем глотке. Она вытирает рот и подбородок предплечьем. Она бросает бурдюк у своих ног.
Они вместе возвращаются в Иерусалим, не говоря ни слова. Она не помогает ему, когда спотыкается он. Он не протягивает ей руки, переступая через каменную стену в поле. Молчание между ними плотное, будто овечья шерсть. Но они идут вместе. На холмах этих, бывает, разносится вой и рыскают тени, и если они отойдут друг от друга, они могут стать добычей для волков.
Нет ничего вечного. Каждый мир бывает временным.
Вновь приходят к нему продавцы голубей, но в этот раз — кто с синяком, кто с выбитым зубом.
Мужчина сорока лет — тот, кто несет зуб, как золодой самородок.
«Видите, что сделали со мной? Видите? Те ублюдки, те монстры, та собачья свора!»
В этот раз он запрещает нескольким человекам находиться во дворе Храма и приказывает им всем вместе пожертвовать за беспорядки почти целый талант золота. Так не должно было случиться, и все же нет никакой другой возможности для конца вражды.
Брат Еликена, восемнадцатилетнего священника, погибшего у дома Префекта, приходит к нему. Его зовут Шломо — Каиафас раньше не спросил его имени или позабыл его. Жена у Шломо принесла мужу четыре сына, и старшему скоро исполнится тринадцать лет, когда можно будет начинать службу в Храме. Сын принадлежит Храму, как и все мужские особи семьи священника.
«Может», просит Шломо, «Вы бы смогли встретиться с мальчиком? Дать правильные советы? Он вспоминает своего дядю Еликана с большой нежностью».
И Каиафас понимает, что просит Шломо.
«Он с тобой?»
Шломо приводит мальчика. Тот нескладно долговяз и заметно нервничает, с голосом возраста перемены, когда тон голоса меняется в одном предложении из высокого в низкий. Он не говорит много.