Все четыреста человек приходят в Иерусалим для совершения жертвоприношений. Его провокаторы даже не удосуживаются придумывать истории, а лишь напоминают людям о случившемся. Они спрашивают: «Помните об ипподроме?» и даже те, родившиеся после этого, слышали истории, и в их воображении ярко пылают огромные здания, и тысячи людей распяты вдоль дороги к столице.
Он устраивает большое пиршество как раз перед Пейсахом в том месте, где все его сторонники решили собраться лагерем — к западу от города. Они жарят ягнят на больших кострах, поют песни и посылают проклятья на головы всех римлян. Он выкладывает свой план людям: как они овладеют городом, кто захватит какие ворота, кто ворвется куда и к кому. Он безрассудно рискует, скорее всего, потому что он не может разглядеть каждую полутемную фигуру на краю толпы и не может спросить у тех, откуда они, и как их зовут. Он поднимает хлеб и вино и произносит: «Как съедим мы этот хлеб и выпьем это вино, так и поглотим армии Рима и выпьем в честь радостной нашей победы!» И люди одобрительно кричат.
После утренней зари, пока еще щебечут птицы, и небо исполосовано розоватыми облаками, просыпается он рядом со своей женой — мягкой и сладкопахнущей — и задумывается, почему же проснулся так внезапно, и слышит он опять вопль. Громкий, протяжный и полный страха: «Солдаты!»
Они идут с трех сторон. Не остается времени ни на что. Он и Юдит знали, что придет такой день, почему они взяли с собой всего лишь одного ребенка, привязанного ремнями к ее телу. Другие дети находятся в сохранности с ее матерью. Юдит крепко целует его, полная решимости и волнения, и бежит к лошади. Она уносится вдаль, а он присоединяется к своим людям в битве.
Кто-то, должно быть, раскрыл их место — единственное объяснение. Кто-то продал их за горсть серебра. Приближаются солдаты, и Бар-Аво смотрит на лица своих людей. Кто-то из них выкажет себя виноватым взглядом. Не его близкие друзья, конечно же нет, не Я’ир, не Матан, не Гийора? Он наблюдает за ними, пока его люди бьются с солдатами, и он — наравне с ними, хотя знает, что проиграют битву. Он наблюдает за людьми, которые держатся позади сражающихся — один из них знает, что не получит денег, если не возьмут Бар-Аво — и, наконец, он догадывается, и сердце его обливается кровью. Я’ир. С открытым лицом, сильный и статный, кто был ближе всех ему. Я’ир держится позади в глубине. Я’ир — тот, как вспоминается сейчас, кто обнял его прошлой ночью и назвал по имени, хотя все знали, что так нельзя было делать.
Его люди убивают четырех солдат, но и сами теряют троих, пока солдаты не добираются до него. Молодые парни — возраста близкого к его, когда он начинал бунтовать — бросаются на спины солдат и бьют тех, чтобы удержать их от него. А солдаты, похоже, направляются прямиком к нему, чтобы отделить голову зверя и оставить тело в конвульсиях на земле. Он отбивается от двух солдат своим коротким мечом — одному перерезает горло, а другого ударяет в пах — но все больше и больше солдат идет к нему, и кто-то выворачивает клинок из его руки и толкает в спину.
И его хватают, а он кричит своим людям: «Не надо слишком жестоко с Я’иром!», и видит он, как страх овладевает лицом Я’ира, и тот убегает. Они убьют его, если поймают. Хорошо. А если не поймают, и тот скроется, то он сам убьет Я’ира, потому что если кому-то понадобятся деньги, то всегда можно обратиться к Бар-Аво.
И вот, перед ним — три человека из Самарии, купленные Римом, чтобы притащить его в тюрьму к Префекту. Они не возьмут его легко. В сапоге его спрятан кинжал, и нагибается он, будто поддавшись, головой вниз под ударами и тут же одним движением выхватывает лезвие и перерезает щиколотку ближестоящего к нему солдата. Тот мгновенно падает на землю, и в людской стене образуется просвет. Бар-Аво успевает подумать: я смог бы проскочить и передохнуть с моими людьми в лесу. Он делает первый шаг, и тут же звезды вспыхивают в его голове, и чернота заполняет его глаза, и затем он не видит ничего.
Это ощущение ближе всего напоминает смерть, хотя смерть всегда прогуливалась возле него, словно старый друг.
Он представлял себе до этого, как встретится со смертью в сражении, или та смерть поймает его, когда он попытается перепрыгнуть с одного здания на другое и просчитается, и упадет вместо этого в открытую ладонь смерти. Или та смерть будет волком на дороге, когда он шел один, забыв свой нож в лагере. Или та смерть окажется римским мечом, которого он не увидит, и от которого он не успеет уклониться. Он никогда не представлял себе того, что будет пойман.
Когда он приходит в себя в тюремной камере и понимает, что произошло, он проверяет себя. Гул в голове, руки и ноги болят, живот крутит. Очень хорошо, значит, так чувствуется, когда досталось в сражении, и нет при этом ни воды и ни еды. Ему нужна женщина с теплой водой, чтобы омыться, и мальчик с кувшином холодной воды напоить его, но нет здесь ничего подобного.
При этом нет ощущения позора. Он раньше считал, что будет. Им овладевает злость и коварная хитрость. Пока он жив, есть путь наружу. Он понял это после бесчисленных стычек с римскими солдатами, Единственный, кто никогда не сбежит — это мертвец, а пока он жив, пусть окруженный мечами, он сможет оглядеться, найти чем воспользоваться и сбежать отсюда.
Он садится и замечает, что здесь же находится еще один человек, выглядящий гораздо слабее его. Он понимает это по тому, как двигается этот человек, и что этот человек — не воин, и никогда не испытывал столько ударов. Другой человек кашляет и дрожит, но кроме этого в камере больше нет никакого движения, и Бар-Аво трудно догадаться, есть ли еще кто-либо в этой небольшой комнате с грязной соломой на полу.
«Ты», произносит Бар-Аво, «как тебя зовут?»
Человек молчит. Бар-Аво видит его темные глазам смотрящие на него — как кажется, голодные. С большим напряжением. Бар-Аво просто так не обескуражить.
«Я — Бар-Аво», говорит он. «Я командую частью зелотов в Иерусалиме. Скажи-ка мне, друг, не сражался ли ты с нами против Рима? Или твое сражение за свободу шло другим путем?»
Шаг первым навстречу, но, скорее всего, будет удачным, принимая во внимание их положение. Люди в римских тюрьмах чаще всего — бунтари или те, кто станут ими, скорее всего, после тюрьмы. По крайней мере, у людей в римских тюрьмах нет никакой любви к Риму.
«Я умру», медленно произносит человек.
Аа. Да. Кому-то достается подобное.
«Этого им и нужно», говорит Бар-Аво, «и это — их цель. Но если ты готов принять решение Бога, то тебе нечего бояться смерти. Не бойся».
«Когда я умру», продолжает человек, «все мироздание возгорится, и Сам Бог спустится с небес, дабы отделить правых от неправых».
Хмм.
«Я вижу, что ты — великий учитель», произносит Бар-Аво после некоторого размышления, «и что в тебе — дух Божий. Скажи мне, много ли у тебя последователей?»
«Все на земле — мои последователи, но не должно говорится об этом. Не говори о том».
Очень возможно, что от этого человека не будет никакой пользы. Все равно, он должен до него достучаться. Он раньше слышал таких странных людей, как этот, и знает, чем они все озабочены.
«Не пришло время для тебя открыться, я понимаю».
Человек медленно кивает головой и двигает руками. Кандалы звенят.
«Мир воспылает», настаивает он, «когда мерзость, что вызывает опустошение, будет в запретном месте, тогда начнутся великие землетрясения и голоды. И тогда сойду я в облаках со всей мощью и во всем величии. Только тогда узнается имя мое».
В нем есть нечто любопытное. Пусть все, что тот говорит — бессмыслица, и Бар-Аво встречал десятки десятков подобных людей, но, несмотря ни на что, в его голосе звучит убежденность. Обычно, в сотнях сотен случаев эти безумцы просто ораторствуют, и никто не верит им, и люди видят в них лишь горький пример запутавшегося в себе сознания, но один из десятка тысяч наделен талантом совмещать вместе спокойствие самоуверенности, насквозь проникающий взгляд, тихий повелительный голос и особенную манеру держания рук, даже сейчас, даже с закованными конечностями в кандалы. Бог подбрасывает время от времени такого человека, мимо которого не пройдешь. Если бы он не был сумасшедшим, он мог бы стать великим человеком.
«Я знаю, кто ты», догадывается Бар-Аво. «Я слышал о тебе. Ты — Иехошуа из Натзарета. У тебя шестьсот человек, так говорят».
Он не слышал, чтобы схватили этого человека. Но он слышал, что есть такой человек: лекарь, изгонятель бесов. Некоторые из его людей шли к нему, чтобы исцелиться от незаживающей раны и оглохшего уха.
«Будет больше», заявляет Иехошуа, «будет гораздо больше. Послушай» — и Иехошуа наклоняется вперед, и Бар-Аво, вопреки себе, вопреки больному телу, тоже наклоняется вперед — «послушай, Бар-Аво, ничейный сын, ты не думаешь, что Сам Бог отомстит за все сделанное этому городу? Ты планируешь и собираешь вокруг себя силы, и надеешься ты, что опрокинешь Его желание, но разве не ведомо тебе, что наслал Он римлян на нас наказанием, дабы покаялись мы и вернулись к Нему перед приходом конца мира? Бар-Аво, царь бандитов, Бог гневается на создание Его и пришло время сложить его и убрать его. Ты такой же инструмент в руках Его, как и любой римский солдат».
Бар-Аво пробирает дрожь. Он размышлял об этом, в одиночестве, поздно ночью. Где Повелитель их во всем этом? В то время, как он сражается за то, чтобы избавить страну от Рима, в то время, как он жаждет увидеть святой Храм очищенным от их нечистых тел, разве их присутствие не знак того, что Бог отвернулся от них? А если Он отвернулся от Иерусалима, это может означать лишь одно.
«Ты — пророк?»
Иехошуа улыбается.
«Я не могу сказать тебе, кто я такой». Он замолкает на какое-то время. «Неслучайно, что ты и я оказались в этой камере вместе».
Бар-Аво полон сомнений. Иерусалим полон ложных пророков, как гранат полон семенами, и он не может понять, почему этот так поразительно отличается от других. Возможно, у него болит голова, и ему ясно, что сегодня может быть последним днем в его жизни.