Братья и сестры, мне напоминают, что вы спрашивали у меня, кто из учеников присутствовал там в тот день. Ответить на этот вопрос не просто. Во-первых, потому что распятие длится дольше, чем один день, это скорее пытка, чем казнь, и к наступлению ночи редко когда испускает дух больше одной ее жертвы. желающих посмотреть, как подвигаются к смерти распятые, приходит все меньше и меньше. Во-вторых, придя к Голгофе, я еще не знал никого из учеников, кроме Иуды и, возможно, пары других — тех, кого видел в Гефсиманском саду при скудном свете. Думаю, я должен был запомнить лицо того, кто отсек мне ухо. Однако лица этого я никогда больше не видел.
Итак, с уверенностью я могу говорить лишь о женщинах. Ибо я уже знал их как жен и дочерей старейшин храма. Шестерых, не то семерых из них, жавшихся друг к дружке в поисках утешения, увидел я там, на Голгофе. Ревека и Ависага, о коих вы знаете из других моих писем, были там, и также родственницы иных старейшин, и среди них дочь самого Каиафы.
Как презирал я их всего неделю назад! Помню, когда они впервые подпали под чары неотесанного пророка из Капернаума, мы с Каиафой побеседовали об их опасной глупости. Мы уподобили тогда Иисуса бешенному псу со слюнявой мордой, который наделяет первую встреченную им женщину своей заразой, а затем она начинает распространяться от женщины к женщине, перескакивая из одной пустой головы в другую. Или, иначе сказать, из одной пустой дыры в другую, сказал Каиафа, и я заревел от смеха, точно осел. Как корчился я от наслаждения — ведь первосвященник храма лично удостоил меня шутки! И насколько громче смеялся бы я, если бы кто-то напророчил мне, что всего неделю спустя и меня не минет та же зараза, что поразила этих женщин! О, сладкая зараза! Да будет она распространяться из уст в уста и из сердца в сердце, покуда не овладеет всем миром!
Но вернемся к моему рассказу. Женщины Иисуса пришли на Голгофу соединенные горем. Дочь Каиафы была, как всегда, весьма красива, и рыдания красоты ее не убавляли. Одни женщины становятся, заплакав, некрасивыми, другие нет. Однако я опять отклонился от вашего вопроса, простите меня. Как я уже объяснил, точно сказать обо всех учениках-мужчинах я ничего не могу. Сомневаться в том, что Симон был там, не приходится; мы можем не верить Симону во всем, но не в этом. Как вам известно, в последующие недели и месяцы Иаков и Андрей сдружились со мной. Оба они клянутся, что присутствовали на Голгофе, и мне больно сомневаться в них, ибо они любят нашего Иисуса всем сердцем; и все же, их воспоминания о частностях случившегося расходятся с тем, что я видел своими глазами. Скажу одно — если они были с нами, то лишь недолгое время.
Среди распятых в тот день был человек именем Варнава, большая часть толпы на него-то посмотреть и пришла. Он умер быстро — потому, как я слышал, что брат его дал ему яд. И после смерти Варнавы многие из толпы повлеклись обратно в город. Если вы изучите, как изучал я, обыкновения человеков, то узнаете, что люди подобны стаду скотов. Нечто привлекает одного или двух из числа их, и прочие следуют за ними, а скоро уже и великое множество народа. Потом кто-то уходит, и за ним еще один-два, затем дюжина, а в скором времени расточается и великое множество.
Так было и на Голгофе. Сначала люди стеснились там, чтобы посмотреть, как прибивают к кресту Спасителя нашего, однако большая их часть разбрелась еще до захода солнца, а после смерти Иисуса от всей толпы осталось человек двадцать или меньше. Наше бдение на той горе, а инако сказать, бдение женщин и мое, ибо мы ожидали, когда Господа нашего снимут с креста, и следили, как птицы кружат над его головой, было таким одиноким, что я и сказать не могу. Когда бы присутствовал рядом с нами кто-то еще из учеников, время, быть может, шло бы быстрее. Там, на горе, было несколько людей, ждавших, когда снимут братьев их или отцов, однако, как я это помню, Иисуса дожидались лишь Малх и несколько женщин. Нелегко было нам ждать, не ведая, когда закончится ожидание. Но и то сказать, рыбари могли бы проявить в отношении этом немного больше терпения.
Вижу, однако, что я перепрыгнул к концу рассказа, пропустив середину. Вернемся же ко времени, когда наш дорогой Иисус был еще жив. Простите мне, братья и сестры, то, что я перескакиваю с одного на другое. Ведь я, по занятиям моим, разносчик слухов, а не историк. К тому же, жалкое здоровье мое позволяет мне браться за письмо только раз или два в день, а все прочее время я вынужден отдыхать. Будь я сильнее, рассказ мой получился бы более связным, он летел бы от начала к концу с уверенностью стрелы. Но то, что я записал, не записать я не мог.
Итак: крест с Иисусом на нем прямо стоял в своей яме. Он был последним из воздвигнутых в тот день крестов. Шестерых преступников распяли тогда, и наш Спаситель был шестым в их ряду. В первый час представление, которое разыгрывалось на Голгофе, было из тех, что привлекают внимание больших толп. Распятые корчились и извивались. Они походили на людей, спящих тревожным сном и тщетно пытающихся принять удобную позу. Или же на людей, охваченных судорогой плотского наслаждения. Однако спустя недолгое время движения их стали замедляться, каждый нашел собственный скромный способ дотягивать до следующего вздоха. Тогда-то толпа и начала расходиться, оставляя на горе лишь родственников и друзей умиравших.
Иисус вскричал: Отче, для чего ты меня оставил? — а после провисел долгое время в молчании. Глаза его опухли, но оставались открытыми, рот тоже. Я ждал. Другие зеваки соскучились и отворотились, ища иных зрелищ, я же не отрывал глаз моих от Иисуса. И наконец, нижняя челюсть его задвигалась, точно челюсть коровы. Он издавал некие звуки, но я их не слышал. Я думал, что, быть может, он говорит нечто или готовится сказать, и пожелал услышать его слова. И подошел поближе, а поскольку воины меня знали, то они дозволили мне приблизиться к кресту и даже коснуться его. И я поднял взгляд на возлюбленного нашего, стоя в тени наготы его.
— Прошу, кто-нибудь, прошу, убейте меня, — вскричал он. Такими были последние слова, изошедшие из уст его в часы муки, хоть он и говорил со мной иными способами, о чем я вскоре поведаю.
Руки его страшно задрожали, это он попытался подтянуть себя повыше, но затем снова соскользнул вниз и нутро его растворилось само собою. Моча его пала на мое лицо, и зловонная жижа стекла по кресту на руку мою. Я услышал, как в толпе многие засмеялись, и услышал обращенный ко мне хриплый совет на языке римлян. Но меня ничто уже не заботило. Моча Спасителя горела на лбу моем, прожигая мне череп до самой души. Глаза мои стали незрячими и, все же, я видел яснее, чем когда-либо прежде.
Я видел мир как бы с высоты, превосходящей самую высокую гору. Люди, бывшие далеко внизу, также и в толпе, собравшейся на Голгофе, казались мне меньшими, нежели муравьи; в расточении их они были, как капли дождя на горячем песке. Дома городские были просто камушками, а храм — побрякушкой в пыли.
В голове же моей звучал голос Иисуса, говоря: Этот мир — лишь сон; и радости, и горести его суть сны; и Рим — сон, и Иерусалим. Только я, Иисус, есмь сущий. Я есмь Бог, строитель и разрушитель миров. Я повелитель ангелов, и однако же, я вижу и хромца, спешащего при заходе солнца в дом свой, и вдову, мечущуюся во сне.
Из чего сложен я? Я сложен из всех, кто верит в меня. Все вместе мы и совершенны, и могучи. И я говорю: приди, малая капля дождя, и войди в меня.
Откровение
Первое, что обнаружил Тео, когда к нему вернулось сознание: дышать ему не удается. Руки онемели полностью, он не был уверен даже в том, что у него все еще есть руки. Может, их оторвало взрывом? От одежды попахивало дымом. Не сигаретным, скорее, дымом костра. Губы были плотно слеплены — словно сварочным швом, как если бы плоть его обгорела, расплавилась. Он попробовал дышать носом, но тот оказался наполовину забитым засохшей кровью.