Закрыв глаза, я пытаюсь молиться. Или хотя бы ни о чем не думать. Но мою бедную голову тут же заполняют все бассейны Гринвича. Ячеистый полихлорвинил у Богсонов растрескался, озонатор у Деклерка пора проверить, а у полковника Мура я должен был осенью поменять прокладку… Я открываю глаза.
За дрожащими язычками пламени священник беседует вполголоса с каким-то парнем в футболке Nike, с пластмассовым чемоданчиком в руке. Мне нужно с кем-то поговорить, выложить все, что со мной случилось, высказать вслух свои чувства — пусть даже меня сочтут за душевнобольного, плевать. Я медлю, вспомнив о бумаге, которую подписал в лимузине. Я обязан хранить тайну, но ведь священник тоже.
Я подхожу и говорю, что хочу исповедоваться. Он отвечает: «Зайдите попозже». Найковская футболка бубнит ему в другое ухо, что он-де готов удвоить плату за аренду колокольни. Священник отвечает, что должен уведомить епископа. Парень гнет свое: мол, его ретрансляционная антенна отвечает самым современным нормам безопасности, а приходу чистая выгода, комиссионные наличными на благотворительность. Перехватив косой взгляд священника, он поворачивает голову ко мне.
— Вам же сказали зайти попозже, приятель, не видите: мы заняты.
Очень спокойно я прошу его отвалить: как прихожанин я имею преимущественное право перед поставщиками.
— Я «Уоллаби Фоун», ясно? — ставит он меня на место. — Не мешайте мне работать, будьте добры.
— Что у вас за работа такая? Воткнуть ретрансляционную антенну на колокольню, чтобы улучшить связь с Господом Богом?
Ему трудно владеть собой, этому представителю, но он еще хочет уладить дело миром и, положив свободную руку на мое левое плечо, терпеливо объясняет, что в этом гиблом квартале, где дома сносят сплошь и рядом, высокие здания имеют колоссальное значение для бесперебойного обслуживания всех абонентов мобильной связи. Потом, окинув понимающим взглядом мою небогатую одежонку, он отпускает мое плечо и сует в руку банкноту.
Я хватаю его за локоть и толкаю к выходу. Он вырывается, пытается свалить меня подножкой. Я бодаю его в живот, он отлетает назад, с треском ломая скамейку. Истошно крича, из церкви выбегают старухи.
Я даже не подумал сопротивляться, когда меня арестовали. Это было облегчение. Мне больше не надо ничего решать, и Белый дом меня здесь не достанет, посижу спокойно среди уличных грабителей, проституток и наркодельцов, принявших меня за своего.
А потом священник забрал жалобу. Выпуская меня из камеры, полицейский сказал, чтобы я проваливал к черту. Я не стал нарываться.
Время десять вечера. Я опять в Ленноксе, свернул на 126-ю улицу, ищу синагогу. Эфиопская еврейская конгрегация, «Масличная гора», Унитарная церковь… Все давно закрыты, снесены или стали баптистскими храмами. Несколько оставшихся в квартале чернокожих иудеев в тюрбанах не могут даже проповедовать, с тех пор как принят новый закон о безопасности: нельзя иметь мегафон, это приравнивается к ношению оружия и грозит пятью годами тюрьмы.
Иду обратно, в северную часть. На последней действующей синагоге, кубической формы здании с синими колоннами, красуется табличка: разрешение на снос. Напротив пустырь, временно служащий автостоянкой: здесь будет построен Новый иудейский центр, а пока его план, полинявший, сморщившийся, изорванный, клочьями свисает со щита, к которому ребятня прикрепила баскетбольную корзину. Но Заруд, бородатый великан в лиловом тюрбане, на месте и завывает, потрясая Талмудом, как всегда вечером по пятницам. Его слушают, усевшись в кружок, мальчишки, потому что он отобрал у них мяч. Он объясняет им, что конец света бел, а истинные иудеи черны и что гнев Яхве минует только двенадцать колен Эритреевых. Паренек покрепче выбивает у него мяч головой, и игра возобновляется.
Заруд продолжает заунывно бормотать, вперив глаза в светильник на фасаде, — он зовет его Предвечным. Я подхожу, здороваюсь и спрашиваю, не одолжит ли он мне Талмуд.
Он оборачивается, улыбается и, обняв меня своей лапищей за плечи, напоминает, что я гой: белый ведь. «Зато обрезанный», — скромно отвечаю я. Он смотрит на меня, сокрушенно качая головой. Вообще-то Заруд хорошо ко мне относится. Он поменял у меня дома проводку, когда вылетели пробки, правда, я ему все-таки заплатил.
— Про Иисуса в Талмуде написано?
Заруд хмурится, прижимает палец к губам.
— Я тут Евангелия прочел, сравнить хочу.
— Нельзя, Джимми, — шепчет он мне на ухо.
— Почему?
Он подносит толстый том в переплете к моим глазам и чуть-чуть приоткрывает его. А Талмуд-то внутри пустой, между стенками из папье-маше мечется мышка-альбинос.
— Белое зло уничтожило слово Божье, — изрекает он и, подмигнув мне, закрывает книгу.
Я вернулся домой и наткнулся на сидящую под дверью Ким. Она проснулась, вскочила, выпрямилась на высоких каблучках, разгладила юбку. Ишь ты, приехала поездом из Гринвича, чтобы увидеть меня, соскучилась, ей хотелось заняться любовью. Не сказать, чтобы очень вовремя, я ей так и ответил. А она спросила, есть ли у меня кока-кола лайт.
Войдя, она сразу увидела в изножье неубранной кровати Библию и просияла: как-никак ревностная католичка. Я разозлился и ляпнул, что она видит перед собой Бога-Сына в переиздании. Она молчала, пока я доставал из холодильника банку, а потом попросила не кощунствовать: мол, в моих же интересах, даже смеха ради не стоит. И тут я взбеленился, такая ярость накатила, гнев пополам с обидой, как лавиной меня накрыло, и я выложил ей все: про «волхвов», про сверхсекретное досье, про Плащаницу, клонирование, ретрансляционную антенну, драку в церкви, арест и белую мышь. Ким сидела на кровати и слушала, не сводя с меня глаз и потягивая кока-колу маленькими глоточками, а когда я закончил, опустила голову и уперлась ладошками в колени. Наверно, в такой позе она размышляет.
Я смотрю на нее, на женщину, которую изучил вдоль и поперек, когда еще был обыкновенным человеком. Позавчера. Сотни и сотни лет назад. Чужая, она чужая мне теперь. Видение у бассейна, лицо, похорошевшее в дрожащем свете именинного торта, одержимость гимнастикой, тело, извивающееся среди полотняных чехлов… Ничто во мне не откликнулось, все это было будто не со мной, не более реально, чем Преображение, брак в Кане Галилейской или прощение грешницы. Желание, смущение, раскаяние, нежность — ни одного из этих чувств во мне не осталось. Разве можно так быстро перемениться? Я сам обалдел, поняв, что вторжение Христа в мою кровь дало пока только два результата: я стал агрессивным и равнодушным.
После долгой паузы она встает, подходит ко мне, гладит по щеке.
— Я вообще-то приехала проститься. Я уезжаю домой, Джимми, возвращаюсь к своей жизни. Спасибо за прекрасный день рождения.
Сказав это, она поднимает сумку. Я удерживаю ее.
— Куда — домой?
— Далеко. Знаешь, мы вовсе не обязаны встречаться. Притворяться, будто мы… Я прождала тебя вчера весь день, но это ничего. Я справлюсь.
С внезапной силой я прижимаю ее к себе.
— Помоги мне, Ким. Я не знаю, что со мной, не знаю, кто я… Ты хоть веришь мне?
Она проводит пальцем по моим губам, смотрит как-то печально.
— Если ты все выдумал, это не очень лестно для меня…