— Почему?
— Тебе совсем не хотелось заниматься со мной любовью?
— Когда я пришел — да, не хотелось. Но теперь, после того как я выговорился… Я бы хотел, чтобы ты осталась, Ким. Я чувствую, что ты нужна мне. Чтобы хоть кто-то смотрел на меня как на обычного человека.
— Но ты и естьобычный человек, Джимми! Ты нарвался на секту, вот и все. Какие-то типы подделали документы, состряпали фальшивое медицинское досье и наплели тебе, что ты Сын Божий, — да тебя просто заманивали… Не ты первый, поверь мне. Я знаю, о чем говорю… Они давали тебе что-нибудь пить?
— Да.
— Классическая схема: красивый рассказ, волшебная таблетка и письменные доказательства, которые они, разумеется, не дали тебе с собой. Ты не представляешь, сколько против них возбуждают дел… Если они еще явятся, позвони мне.
Вырвав листок из блокнота, она пишет на нем номер, сует мне в карман и обвивает руками мою шею. Шепчет в самое ухо, прижимаясь ко мне:
— Притворись, будто заинтересован. Постарайся выведать, как называется их секта, и скоро они получат повестку в суд…
Я киваю, она тянется к моим губам и добавляет, что мне это ничего не будет стоить: ее адвокатская контора защищает жертв сайентологии, она все запишет на их счет. Я впиваюсь в ее губы, растворяя в долгом поцелуе уже обманутую надежду. Мне так хотелось тепла и взаимного доверия, что я умалчиваю о втором анализе крови; я делаю вид, будто ее объяснение убедило меня, притворяюсь пробудившимся от кошмарного сна. Мне хорошо оттого, что кто-то разделил со мной случившееся.
Она пятится к кровати, все так же крепко обнимая меня. Ни малейшей неловкости я не испытываю при мысли, что мы ляжем в постель, в которой не было женщин, кроме Эммы. С этим покончено. Терзания, живые музеи, чувства-окаменелости… Все осталось при мне, я ни от чего не отрекаюсь, но жить буду по-новому.
Ким вдруг спотыкается и, вскрикнув, теряет равновесие. Я пытаюсь ее поддержать, падая, она увлекает меня за собой. В следующее мгновение она сидит на полу, держась за ногу, зубы стиснуты, в глазах слезы. Ее каблучок зацепился за Библию, и книга валяется под ночным столиком порванная, в погнутом переплете.
— Что с тобой? Ким?
Я опускаюсь на колени, осторожно снимаю с нее туфлю. Она прикусывает кулак. Как можно бережнее я обхватываю ладонями ее щиколотку.
— Думаешь, это перелом?
Ким не отвечает. Ее сморщенное от боли лицо вдруг разглаживается, она смотрит на мои пальцы, как будто они ледяные или огненно-горячие, как будто термический шок унял боль. Ее глаза закрываются, она дышит, слабо постанывая. Я пытаюсь повернуть сустав. Вся нога точно деревянная.
— Так больно?
Ее тело обмякло, голова откинулась на кровать. Я разжимаю руки. Понятия не имею, как массировать, не знаю даже, надо ли это делать. Рук не убираю, поглаживаю тихонько, пытаясь определить, где вспухло. Потом встаю, иду за льдом. Ничего не поделаешь, надо вызывать врача, есть же такие, что дежурят ночью.
— Что ты сделал?
Я оборачиваюсь. Она стоит, уставившись на меня, словно не веря своим глазам. Осторожно делает шаг, другой, третий, сгибает колено, вертит ногой.
— Послушай, это чудо! У меня ничего не болит! Тебе надо менять профессию!
Она обувается, ходит взад-вперед, а я ошарашенно на нее смотрю. Трижды обойдя квартиру, она вдруг останавливается и вскидывает на меня глаза — в них, кажется, ужас.
— А что если ты и правда… тот, что они говорят?
Я пожимаю плечами: она сама только что доказала мне обратное.
— Я ничего не доказывала, Джимми. А ты сейчас вправил мне вывих без… без ничего!
— Постой, ничего я не вправлял, ты просто подвернула ногу, может, у меня есть какое-то биополе, вот и все… Вообще, говорят, у нас у всех магниты в пальцах, а у птиц в клюве, поэтому они ориентируются на Северный полюс…
Ким мотает головой и пятится от меня. Я не настаиваю. Я ведь понимаю, в чем дело: если и вправду моя генетическая матрица подлинная, значит, позавчера Ким переспала с новым воплощением Христа, а ей, христианке, страшно даже помыслить об этом. Я пытаюсь успокоить ее. Пусть вспомнит хотя бы Марию Магдалину: грешницы спасутся первыми. Но, похоже, я выбрал неудачный пример. Ким рывком распахивает дверь и бежит вниз по лестнице.
Я трижды зову ее по имени, перегнувшись через перила, потом мчусь следом. Если она кому-нибудь расскажет об этом случае — мне конец. На втором этаже прямо передо мной распахивается дверь, я налетаю на чью-то сумку-тележку, отпихиваю ее ногой. Выбегаю на улицу, смотрю направо, налево — Ким нигде нет. От угла Лексингтон-авеню отъезжает такси. Я бегу, пытаюсь его догнать, машина прибавляет ходу, и, пробежав один полуразрушенный квартал, я безнадежно отстаю.
Останавливаюсь, перевожу дыхание. Страх выходит из меня вместе с потом: в конце концов, терять мне больше особо нечего. У железных штор, расписанных гаитянскими фресками, лежат бездомные. К концу месяца я буду среди них. Или в тюрьме за разглашение моей семейной тайны. Может, мне следовало опередить их, самому рассказать всю историю прессе демократов, пусть создадут комитет поддержки, пока мне не заткнули рот…
— Для моего малыша… Пожалуйста…
На меня смотрит женщина без возраста, дрожащая рука высовывается из-под сари. Она стоит у автомата с пончиками, вделанного в стену бывшего туристического агентства.
— Умоляю вас… Он хочет есть.
Никакого ребенка поблизости нет, ну и ладно. Я шарю в карманах, мешкаю под взглядами, обратившимися на нас в вечернем сумраке. Бросаю в прорезь монетку. Пончик падает в лоток, я беру его и подаю женщине. Она благодарит, быстро, как-то мелко кланяясь и прижимая промасленный пакет к груди.
Я ухожу, прокручивая в голове разговор с Ким, ее оторопь, ее бегство… Я никогда никого не лечил, но, сказать по правде, никогда и не пытался. Эмма иной раз жаловалась на мигрень, я давал ей таблетку аспирина. А когда Заруда в прошлом году шарахнуло током у меня в ванной и он сломал руку, упав со стремянки, я сразу вызвал врача. Но я ведь и Ким не собирался лечить сам: я не хотелэтого, не молился, даже не думал ни о чем таком. Выходит, это мое подсознание постаралось? А интересно, сработало бы оно, если бы я по-прежнему не знал, кто я?
Позади вдруг раздается грохот и гвалт. Я оборачиваюсь. Автомат с мерным металлическим лязгом выплевывает свое содержимое прямо на тротуар. Бездомные с восторженными криками хватают пончики, толкаются, лезут в драку, вырывая их друг у друга. Потом, видя, что автомат продолжает опорожняться, утихают, собирают «урожай» молча, делятся.
Я смотрю, остолбенев, как десятки пончиков падают из металлической щели, переходят из рук в руки до лежащих под навесом калек. Кто-то уже несет сумку, кто-то выбрасывает из чемодана тряпье, чтобы освободить место. А автомат лязгает и лязгает, пончики сыплются все быстрей — и меня охватывает паника. Я бросаюсь прочь, оглядываюсь на бегу, услышав многоголосое «Браво!», но на меня никто не смотрит, все заняты автоматом, благодарят его, радостно похлопывают, аплодируют.
Я припускаю быстрее между заколоченными домами, пробегаю мимо своего подъезда. Ни за что не пойду домой, там четыре евангелиста поджидают меня, чтобы опять втянуть в свою историю… Пронзительный автомобильный гудок за спиной, скрип тормозов, крик. Я оборачиваюсь и едва успеваю отскочить — какой-то пикап, на бешеной скорости вильнув в сантиметре от меня, сшибает мусорный бак и уносится по Лексингтон-авеню.
Посреди дороги лежит навзничь распростертое тело. Бросаюсь на мостовую, опускаюсь на колени возле раненого. Совсем молодой парень; струйка крови стекает из открытого рта, взгляд застыл. Озираюсь — никого. Только неподвижные тени в зашторенных окнах.
Сердце заходится, колотит озноб, слова застревают в горле. Но я должен их произнести, я должен осмелиться, я должен знать… Прямо сейчас, немедля, пока не набежали любопытные, пока не вызвали полицию. Я протягиваю руки, задумываюсь — куда их положить-то? — мысленно повторяю фразу…
Из подвала напротив волной вырывается музыка, несколько человек выходят из латиноамериканского кабака. Две потные полуголые девицы, два парня на нетвердых ногах дурными голосами допевают припев и хохочут. Увидев нас, они, пошатываясь, останавливаются. Один из парней, мигом протрезвев, выбегает на мостовую, отталкивает меня, говорит, что он фельдшер. Щупает пульс, сонную артерию, делает искусственное дыхание рот в рот, массаж сердца. Вдалеке уже воет полицейская сирена. Парень прижимает ухо к груди, слушает, потом качает головой, встает и закрывает лежащему глаза. Девицы зовут его: мол, нечего здесь делать. Приятель тянет его за рукав. Фельдшер жалобно смотрит на меня, говорит: «Увы!» — и уходит со своей компанией. Я жду, когда скроются за углом их мотоциклы и опустятся шторы в последних освещенных окнах.