Выбрать главу

Я поднимаюсь, смотрю на клен: не похоже, чтобы ему получшало. Но хочет ли этого он сам? Раненый, слепой, сбитый машиной — они-то мечтают стать прежними, ясное дело, но дерево? Говорят, деревья задолго предчувствуют свой конец. Будь то старость или болезнь, он наверняка приготовился к смерти, рассыпав по весне пыльцу, а я не спросил его мнения. Ну вот, опять я кругом виноват. Нельзя насиловать природу, даже если мне дана такая власть, — кто я есть, чтобы решать за других, что для них хорошо, что плохо? Смирение. Никто мне слова не скажет о смирении, ни психиатры с их эго-терапией, ни политики, которых, естественно, больше интересует моя сила, чем моя душа.

Я глажу ствол, прося у клена прощения, напоминаю, что вольному воля: он не обязан воскресать исключительно в угоду мне. Лады? Пусть сам решает. Похлопываю его на прощание по коре и иду своей дорогой к ресторану. Все-таки многое изменилось с сегодняшнего утра, благодаря доктору Энтриджу. Я больше не сомневаюсь — я хочу разобраться. Вопрос не в том, откуда взялся мой новообретенный дар, а в том, что я имею право с ним делать.

Бежевые тенты в полоску, черные лопасти вентиляторов, белые колонны, терраса над озером; «Боут-Хаус» — единственный шикарный ресторан, который я знаю, но чувствую себя как дома, ведь я был так счастлив здесь раз в месяц по воскресеньям, когда рука Эммы сжимала мою руку и наши колени соприкасались под двойной бахромой желтой скатерти. Когда я давал адрес доктору Энтриджу, у меня и мысли не было, что она может оказаться здесь с тем высоким блондином, на которого меня променяла. Мне ли не знать, она не такая, как я: перевернув страницу, никогда не возвращается назад; меняет привычки, вкусы, обстановку. Так, по крайней мере, мне думается. Я сужу по тому немногому, что успел увидеть, когда позвонил к ним в дверь.

Ко мне подходит метрдотель с явным желанием меня спровадить, спрашивает, заказан ли столик. Он не узнает меня, неудивительно: все всегда смотрели только на нее. Взглянув на мою куртку с эмблемой «Дарнелл-Пула», он кривит губы в дипломатичной улыбке и чуть ли не подталкивает меня к соседней террасе: там семейная закусочная и дети теснятся у перил, бросая хлеб уткам. Я не решаюсь назвать свое имя, оно ведь тоже, наверно, засекречено. И спросить, где столик Белого дома, язык не поворачивается.

— Этот господин с нами.

Я оборачиваюсь и вижу за спиной отца Доновея — когда только он успел подойти? Метрдотель почтительно кланяется, обещает, что девятый столик будет готов сию минуту, и спешит выпроводить молодую пару в шортах. Священник смотрит на меня с отеческой нежностью и, тиская мою руку, уверяет, что все будет хорошо. Я молчу. Не нравится мне сердечность, которой так и сочится чернокожий старик с сумрачными глазами. Никакого отклика в моей памяти не вызывает этот незнакомец, будто бы воспитавший меня, из-за этого мне с ним не по себе, прямо-таки чесаться хочется от его влажного взгляда, когда он взирает на меня как на свое творение.

Он ведет меня к обитым коричневой кожей креслам у камина, в котором зимой горят фальшивые поленья газовым огнем. Двое мужчин встают при виде нас. Один седоватый, в твидовом пиджаке не по сезону, чем-то похожий на ежика из мультфильма, другой лет сорока, с гладкой, как кусок мыла, лысиной, двойным подбородком, вялой рукой и потупленными глазами.

— Его преосвященство Гивенс, епископ in patribus [19].

Из вежливости интересуюсь, где это.

— Нигде, — отвечает за него ежик, чересчур крепко, не иначе от восторга, пожимая мне руку. — Его преосвященство номинальный епископ без епархии, доктор теологии и советник президента по вопросам религии. А я занимаюсь научной стороной вопроса. Ирвин Гласснер. Я очень, очень рад.

Он осторожно, как-то робко трогает другой рукой мой локоть, плечо, будто оценивая мускулатуру, потом вдруг крепко прижимает меня к себе и тут же отстраняет, улыбаясь дрожащими губами. Судя по налитым кровью глазам и цвету носа, пил он всю свою жизнь не водицу.

— Столько лет, Джимми, вы себе не представляете… Одно дело расшифровывать геном, мечтать с данными в руках, но когда видишь перед собой… реальность из плоти и крови… Извините меня.

Я, смутившись от столь бурных излияний, непонятно пока, насколько искренних, бормочу в ответ: «Ничего, ничего». Он шмыгает носом, кивает и, наткнувшись глазами на холодный взгляд епископа, разжимает пальцы. Я высвобождаю руку и сую ее в карман, хочу потрогать сухой лист, который взял у клена: так я могу отгородиться от этих людей и не терять связи с деревом, которое, быть может, уже зазеленело там, в парке, а им и невдомек.

— Ну, Джимми, — продолжает ученый, пряча не вполне уместное проявление чувств за наигранно веселым тоном, — добро пожаловать к нам. С судьей Клейборном и доктором Энтриджем вы уже знакомы, но это лишь малая часть нашей команды первого, так сказать, набора, мобилизованной вокруг вас…

— Зачем?

Он явно не ожидал такого вопроса.

— Идемте обедать, — выручает его епископ.

Метрдотель провожает нас на террасу, к самому озеру, где за столом рыжеволосый толстяк в пестрой рубашке намазывает хлеб маслом, изучая меню. Ресторан набит битком; пустуют только шесть столиков вокруг нас — наверно, они заказаны секретными службами.

— Я не заметил, как вы вошли, Бадди, или вы приплыли на лодке? — весело окликает его советник Гласснер: ему, надо думать, поручено создавать непринужденную атмосферу.

Рыжий опускает меню, оборачивается — и у меня отвисает челюсть.

— Бадди Купперман?

Он, кажется, тоже ошарашен.

— Вы меня знаете?

— «Лангуст»!

— А-а, — кивает он, мрачнея. — Ну и память у вас.

— Я недавно пересматривал фильм о фильме. Вы ни чуточки не изменились, с ума сойти!

— Садитесь.

Я усаживаюсь на соседний стул, сердце колотится как бешеное. Впервые мне доводится общаться с великим человеком. Остальные трое смотрят на нас. Они явно понятия не имеют, о чем речь. Я начинаю рассказывать:

— Это про одного парня вроде меня, его зовут Боб. Он все потерял, жена от него ушла и забрала детей. Ну вот, однажды он обедает в ресторане со своим единственным другом, врачом, и тот сообщает ему, что у него рак с метастазами. Вдобавок этот друг, оказывается, любовник его жены. А рядом с ними садок, и там омар вот-вот сожрет лангуста. И когда официант пришел принять заказ, Боб попросил этого лангуста и забрал его домой. Посадил в ванну, ухаживал за ним, лечил. Вот, и оказалось, что это самка, родились малыши, в общем, вся его жизнь теперь в них, места в ванне мало, и тогда он заколотил двери и окна, законопатил все щели и затопил свой дом. Достал водорослей, моллюсков, ну и сам мало-помалу привык жить среди лангустов. А под конец ему стало совсем худо, от рака, и он вскрыл себе вены, прямо в воде, чтобы лангусты его съели, в общем, умер достойно. Как вам это в голову пришло?

— Меня ограничили двумя декорациями. Не люблю вспоминать этот фильм.

— Что вы, почему? Такая оптимистичная безнадега и в то же время как бы единственно возможный реванш: мол, пусть моей семьей будут морские гады, раз людям я не нужен… Разве не так?

Я оборачиваюсь к ученому и святым отцам, призывая их в свидетели. Вид у них совершенно растерянный. Три минуты назад я был их вещью, они считали себя хозяевами в игре, и всего-то навсего разговор киноманов выбил почву у них из-под ног.

— Для меня, во всяком случае, это культовый фильм. В первый раз я его видел, когда мне было пятнадцать, и с тех пор пересматриваю каждый раз, когда хандра находит.

вернуться

19

Полностью: in patribus infidelium — буквально «в стране неверных», т. е. в чужой стране, за границей; в Средние века добавлялось к титулу церковных деятелей, назначавшихся на должности епископов в нехристианских, преимущественно восточных странах.