— Ну и что же вы будете делать со мной? Спрячете, запрете под замок, чтобы не смущать трепетных христиан?
От их молчания у меня вдруг пробегает холодок по спине. То ли они об этом уже думали, то ли я подал им идею и, боюсь, очень кстати.
— Кое-кто, возможно, предпочел бы такой вариант, — тихо говорит Гласснер, — но мы выбрали другой. Мы хотим подготовить вас, Джимми, обеспечить вам самое лучшее образование, какое только можно, чтобы вы стали достойны своих корней, чтобы могли выбирать со знанием дела, действовать соответственно…
— …и успешно сдать переходной экзамен, — добавляет Бадди Купперман.
— Если вы согласитесь на теологическую и духовную подготовку по нашему усмотрению, — продолжает Гласснер, — мы предоставим в ваше распоряжение вот этот дом в Скалистых горах.
Я отталкиваю протянутую мне фотографию и интересуюсь, что, собственно, он имеет в виду под «переходным экзаменом» и кому я должен буду его сдавать.
— Папе римскому, Джимми, — тихо и почти благоговейно отвечает Ирвин Гласснер. — Представителю Бога на земле. Не кто иной, как он должен поверить в вашу природу, в ваш потенциал и в ваши благие намерения; не кто иной, как он вынесет — или не вынесет — решение о вашей божественности, и только с его позволения ваша генетическая матрица сможет быть обнародована во всем мире.
— Без официальной инвеституры, — подхватывает Купперман, — вы ничего не сможете сделать. Я хочу сказать: вы сами по себе ничего не воплощаете. В сущности, вы и облегчать страдания не имеете права. Христиане, исцеленные вами, даже могут быть отлучены от церкви.
Я ощупью нашариваю свой бокал, но ставлю его на скатерть, не притронувшись. Эх, жаль, нет в этом ресторане садка. Послать все подальше и приручить лангуста — вот что мне сейчас нужно. Я утыкаюсь в тарелку.
— Вы молчите, Джимми? — спрашивает отец Доновей ласково.
— Ем, пока не остыло.
Я жую, а они смотрят на меня с нескрываемой тревогой. Я поворачиваюсь к озеру, где среди лодочек плавают утки. Девушки смеются, мужчины щелкают фотоаппаратами, какой-то ребенок из-за ограды бросает в воду хлеб. Простая, обычная жизнь, на которую я больше не имею права. Я смотрю, как сидящая в траве парочка на том берегу гоняет по воде парусник с дистанционным управлением. Из чего мне, собственно, выбирать? Меня селят в роскошном отеле, приглашают в горы, предоставляют в мое распоряжение гениального сценариста, чтобы выучить меня на Мессию, которого не стыдно показать папе римскому… Если я откажусь, останусь безработным, бездомным — и свободным. Но что я буду делать со своей свободой? Тайком заниматься целительством, рискуя угодить за решетку. Или придется навсегда запретить себе приближаться к больному, прикасаться к увечному. У меня есть выбор между покорностью и муками совести. Я принял решение. Если клен спасен, я скажу «да».
Я утираю рот, кладу салфетку на стол.
— Мне надо еще немного подумать.
За столом так и слышится дружный вздох облегчения.
— Мороженое? Десерт? — предлагает советник по науке, доставая портсигар.
— Не стоит, я допью вино.
— Вас отвезут в отель на машине, — говорит Купперман. — Отдохните немного, а в четыре у нас намечен небольшой брифинг в номере доктора Энтриджа: вы познакомитесь с остальными членами команды. Если все будет в порядке и мы доработаем наши соглашения, завтра с утра отправимся в Скалистые горы.
Я беру в руки фотографию, на которую так и не посмотрел. Огромное шале из темного дерева с красными ставнями в еловом лесу, кругом — заснеженные вершины.
— Может быть, вы предпочли бы пустыню? — осторожно интересуется Ирвин Гласснер.
Я благодарю их за обед и говорю, что хочу пройтись пешком.
— Я провожу вас, — предлагает отец Доновей, вставая. — Если, конечно, вы не против…
Я чувствую, что те двое недовольны, и поэтому киваю.
Перед уходом я забегаю в туалет и там, в кабинке, оставляю сообщение на автоответчике Ким: если она еще в Нью-Йорке, если хочет со мной увидеться и узнать подробнее обо всем, что со мной произошло, меня можно найти в «Паркер Мередиане». Еще я добавляю самым искренним тоном, сумев подпустить даже необходимую дрожь и хрипотцу в голосе, что она будет очень-очень нужна мне в самое ближайшее время как адвокат.
Небо затянуло тучами, пронизывающий ветер разогнал гуляющих. Я быстро шагаю по аллеям, священник тяжело дышит, поспешая сзади, со своим потертым портфельчиком под мышкой, в сером непромокаемом плаще, у которого не хватает половины пуговиц.
— Он просил передать вам большой привет, — вдруг слышу я за спиной.
Вижу, как святой отец косится на меня краем глаза, ждет моей реакции. Речь идет, конечно, о Филипе Сандерсене — в протоколе с описанием моего клонирования это имя напечатано наверху каждой страницы. В моей памяти эти пять слогов не пробуждают ничего, только белый халат, один из многих. Я спрашиваю священника, какой он.
— Это замечательный человек, Джимми. Мы познакомились во Вьетнаме, когда нам было по двадцать; я видел его в самых страшных обстоятельствах, какие только могут выпасть на долю человека, — в которых он только и познается по-настоящему. Я был ранен, почти без сознания; он бежал из плена вьетконговцев и вынес меня на плечах. Три дня он переносил меня из укрытия в укрытие, пока наши не нашли нас.
Я замедляю шаг, но ничего не отвечаю. Что-то этот портрет не вяжется с образом безумного ученого, затворника в своей лаборатории.
— Он так и не оправился от этого ада. Не смог забыть детей-солдат, которых вынужден был убивать… Вернувшись в Штаты, он основал Фонд инвалидов войны. Он потому и работал над стволовыми клетками, что был одержим идеей возрождения. Утверждал, что если генетические ресурсы, к примеру, тритона позволяют заново отрастить любую часть тела, то и человек должен обладать той же способностью, только сознание создает ей барьер. Я знаю,что отрубленная рука не может отрасти, поэтому мозг включает заживление. Как у взрослой лягушки — но он доказал, что, если отрезать лягушке лапу и помешать заживлению, прикладывая к ране хлористый натрий, то есть соль, она способна отраститьнедостающую конечность. Он повторил опыт с ампутантами в коме, но безуспешно. Зато когда подопытный находился под гипнозом, ему удалось вывести клетки на стадию эмбрионального строительства… К сожалению, нападки более «классически» настроенных коллег тормозили его исследования. Только профессор Эндрю Макнил, великий биолог, верил в него. Он включил его в группу, созданную для изучения Туринской плащаницы, это было в 1978 году. Из Турина Филип вернулся другим человеком. Что-то глубоко потрясло его, он утвердился в своем идеале, уверовал в свою «божественную миссию», что меня, признаюсь, немного испугало. Эта его устремленность, одержимость… Христос был теперь для него только ДНК. Мы тогда потеряли друг друга из виду лет на пятнадцать, но встретились снова благодаря вам.
— Благодаря мне?
— Он добился успеха: вы родились, но дальнейшее… Он сам позвал меня. Когда он рассказал мне о вас, я был, конечно, потрясен до глубины души, ваше появление на свет возмутило меня как насилие над волей Господа… Но я не мог отказаться — ради вас. Я не имел права оставить дитя в руках ученых, не пробудив в нем душу и слово Божье… Я старался дать вам все тепло, какое только мог, чтобы скрасить вашу жизнь в неволе, хотя вас она как будто не тяготила, впрочем…
Остановившись, я заглядываю ему в глаза.
— Каким я был в детстве?
Он опускает голову, мнется, гоняет ногой камешек в траве.
— Тихим. Очень тихим. С невыносимым взглядом. Ваши глаза судили молча, ведали, не зная, все безропотно принимали заранее…
— Я был крещен?
— Да, разумеется. И обрезан на восьмой день, точно по святому Луке. Ты принял все таинства, и ни одно не было лишним в твоем случае: бар-мицва, первое причастие…
— Я творил чудеса?
Он поднимает глаза. Я вижу в них колебание, смущение, уклончивость, но искренность все же берет верх.
— Мы с тобой, — начинает он нерешительно, — однажды проделали опыт. Мы сидели в саду Исследовательского центра, я читал тебе об исцелении слепого в купальне Силоам, и вдруг у меня прихватило колено. Я не мог подняться. Со мной это случалось иногда. Осколок снаряда остался там после Вьетнама. Ты, под впечатлением от Евангелия, спросил меня: «А я тоже могу исцелить тебя от недуга?» Я посмотрел на тебя и ответил: «Как знать». Тогда ты зажмурился, положил ладошки на мое колено, держал их долго — и у тебя получилось,Джимми. Тебе было четыре с половиной года. С тех пор я никогда больше не чувствовал ни малейшей боли в суставе. И даже следа осколка не видно на моих рентгеновских снимках.