— 64-я Ист, дом 184, пожалуйста.
Он включает зажигание, предлагает мне сесть на заднее сиденье. Я оглядываюсь на тонированное стекло, скрывающее салон-бар, в котором «волхвы» перевернули мою жизнь не далее как в четверг утром. Говорю, что лучше останусь на переднем: можно будет поболтать. И я с интересом слушаю его всю дорогу, чтобы ни о чем не думать, ничего не бояться, ни на что не надеяться, ничего не загадывать.
Между Лексингтонскими стройками и шумной Третьей авеню 64-я улица выглядит провинциальной: узкая, тихая, зеленая, ветви акаций смыкаются над проезжей частью. Педро тормозит у дома 184. Я запомнил его имя, больше, правда, ничего. Сейчас он рассказывает, как воевал в Ираке, как уже после войны гибли один за другим его однополчане, не успев побыть американскими гражданами. Я киваю, неотрывно глядя на угол четвертого этажа. Шторы приспущены, надутая сквозняком занавеска трепещет в окне гостиной. Точно так же было, когда я приходил сюда в последний раз.
А Педро уже живописует, как президент Буш на День Благодарения прилетел в Багдад, чтобы съесть индейку со своими доблестными воинами, а в газетах писали, будто он с семьей в Кемп-Дэвиде; как полк, вытянувшись во фрунт, встречал вертолет и как были разочарованы солдаты, надеявшиеся, что к ним пожалует Мадонна. И дальше — как он вернулся в Штаты, как мучился бессонницей, как умер его пес, а жена завела любовника.
— Поезжайте!
Он трогает с места, не закончив предложения. Из подъезда вышла Эмма. Я вытягиваю шею, чтобы рассмотреть ее. Она поглядывает на часы, нервно озирается. На ней длинное бледно-голубое платье, волосы убраны под шляпку, на голом плече висит крошечная сумочка из жемчужных бусин. Она такая же, как полгода назад. Я изменился за двоих.
— Езжайте вокруг квартала, Педро, пожалуйста.
С бешено бьющимся сердцем я концентрирую все мысли на видении, скрывшемся за углом улицы. Шофер умолкает, чтобы не мешать мне. На следующем перекрестке я прошу, чтобы он еще раз проехал мимо дома 184, медленно, будто бы ищет, где припарковаться. Он беспрекословно повинуется. Нас обгоняет, просигналив, такси. Эмма сходит с тротуара, машет ему — какое там, машина только прибавляет скорость. Она с досадой топает каблучком по решетке водостока.
— Еще круг, — говорю я.
— Красивая женщина, — одобрительно замечает Педро, считая меня почти другом, после того как излил мне душу.
Он сворачивает на Третью авеню, и тут я прошу его остановиться. Позади резко тормозит желтая «Тойота», следующая за нами от самого отеля.
— Пересаживайтесь назад, за руль сяду я.
Он поворачивается ко мне, растерянно моргает.
— Когда мы подъедем к ней, я остановлюсь, вы выйдете и скажете ей, что идете в бар напротив и что лимузин оплачен до вечера: шофер может ее подбросить, если она хочет. Я отвезу ее и вернусь.
— Но… я не имею права оставлять вас одного, сэр.
— Я все беру на себя. Да и желтая «Тойота» будет при мне. Я ненадолго, но это очень важно, Педро. Сегодня я последний день свободный человек.
Он смотрит на меня чуть не со слезами на глазах и перебирается назад. Я сажусь за руль, мчусь на всех парах по 63-й улице, торможу у светофора, зеленый не загорается, время тянется бесконечно. Выруливаю наконец на Парк-авеню, сворачиваю на 64-ю, молясь про себя, чтобы Эмма не успела укатить в такси. Нет, она все там же, топчется на краю тротуара, грызет ноготь. Останавливаюсь во втором ряду напротив бара. Педро выходит. Он ослабил узел своего черного галстука, чтобы иметь не такой лакейский вид. Я вижу, как он будто бы замечает Эмму, предлагает ей воспользоваться лимузином, мол, остался еще целый час, а у него деловая встреча здесь, в баре. Играет он бездарно, но она так спешит, что, наскоро поблагодарив, ныряет на заднее сиденье.
— Церковь святого Михаила, — отрывисто бросает она мне, — угол 86-й Ист и Йорк-авеню.
Ссутулившись, втянув голову в плечи — хоть я и за тонированным стеклом, — еду в сторону Ист-Ривер. Надеюсь, хоть не на ее собственную свадьбу я ее везу… Я жалко улыбаюсь этой мысли, и на сердце почему-то вдруг теплеет. Жизнь продолжается без меня, и это хорошо. Главное сейчас — услышать в последний раз ее голос из динамика на приборном щитке. Уйти с миром, принять наконец наш разрыв как данность, только одним глазком взглянуть на ее жизнь без меня и пожелать ей заслуженного счастья. Не оставлять за собой ни обид, ни сожалений, ни тщетных надежд.
— Да, Синди, это Эмма, я получила твое сообщение. Нет, не сегодня, я же говорила, я не могу. Что? Да нет, но ведь сегодня суббота. У меня дела… Послушай, только не начинай опять! Клянусь тебе, ни на какой другой журнал я не работаю! И откуда, по-твоему, я бы взяла время писать куда-то еще под псевдонимом? Просто у меня личные проблемы. Почему это «с мужиком»? Нет, тут все прекрасно, и нечего хихикать, это вообще тебя не… Ладно, хорошо, жду.
Шелестит в динамике ее вздох. Я прибавляю громкость, жадно ловлю щелчок зажигалки, прерывисто-свистящий выдох — так она всегда расслабляется после первой затяжки. В зеркальце мне видна только тень за тонированным стеклом, но я столько раз прокручивал в голове ее движения, с тех пор как мы расстались, что знаю их наизусть.
— Да-да, я слушаю.
Горло перехватывает от ее нервного голоса. Судя по всему, у нее так ничего и не изменилось. Проблемы в редакции, авралы перед сдачей номеров и мужчины ее жизни, отвлекающие от работы… Я кручу ручки кондиционера, пытаюсь разладить систему вентиляции, чтобы вдохнуть у себя на переднем сиденье ее воздух. И мне это удается, циркуляция приносит слабый запах ее духов — амбровый, цветочный, льдистый. Я закрываю глаза. Сзади гудят, и этот звук возвращает меня к действительности: нельзя спать за рулем.
— Какой рецепт? Ты еще и роешься в моем столе? Говорю тебе, я прекрасно себя чувствую! У Тома депрессия, и я попросила выписать мне транквилизаторы, чтобы никто об этом не знал, вот и все: ему светит место в прокуратуре, сама понимаешь, его досье должно быть чистым… Ну конечно, я тебе доверяю, не в этом дело! Послушай, Синди, я предложила тебе одиннадцать тем для сентябрьского номера, его сдавать через неделю, а ты мне еще ничего не заказала… Гнусно так со мной поступать только потому, что я сказала тебе «нет»! Прекрати, я не обвиняю тебя в домогательствах, плевать мне на это, мне нужна моя работа, и я буду помалкивать, ты это знаешь, так что кончай, черт возьми, свои фокусы! Можешь перетрахать хоть всю редакцию, но будь ты человеком! Я тебя прошу, унижаюсь, чего тебе еще надо? Конечно, я разослала резюме! Если бы меня пригласило другое издание, думаешь, я стала бы перед тобой пресмыкаться? Закажи мне тему, черт тебя дери! Ладно, хорошо, в восемь у тебя. Вы не могли бы побыстрее? — срывается она на крик, наклоняясь к стеклянной перегородке и не замечая микрофона в подлокотнике.
Я киваю и жму на педаль газа. Ее мобильный звонит, она отвечает, извиняется, прости, Том, выехала час назад, везде пробки, буду сию минуту. Щелкает замочек сумочки. Она подправляет макияж, утирает злые слезы, надломившие ее голос. Мне самому впору заплакать, как, оказывается, мало изменилась ее жизнь. Я надеялся, что после меня с работой у нее все наладится, помехой-то по ее словам был я. Тогда, при мне, у нее был другой главный редактор, пьющий, но славный малый, он давал ей полную свободу и сколько угодно времени для работы над своими темами, а проблема была в ней: она говорила, ей не хватает собранности, чтобы засесть за статью, выложиться по полной она может, только взявшись за дело в последнюю минуту… О политической книге, которую она вынашивала десять лет и каждый месяц в одну из наших воскресных встреч зачитывала мне первую главу, от раза к разу переписывая заново, нечего и говорить, вряд ли дело далеко продвинулось. Я сосредотачиваюсь на дорожных знаках: одностороннее движение, объезд… Ужасно видеть, что без меня ей не стало лучше. Нет, нельзя уходить от того, кого любишь, ради его блага. Но уже слишком поздно. И я сам виноват, опять опростоволосился. Подойди я к ней на улице, просто так, без всяких дурацких уловок, она бы сказала мне, мол, все прекрасно, я счастлива, ты тоже, вот и славно, нам с тобой было очень хорошо вместе, это останется лучшим воспоминанием, ну пока, созвонимся. И я ушел бы к неведомому, унося в сердце ее улыбку, а теперь унесу только горечь, обиду и одиночество — не говоря уж о том, как стыдно будет ей, если я выйду и распахну перед ней дверцу, она никогда мне не простит, что невольно разоблачилась передо мной.