Я иду быстрым шагом в утренней прохладе, огибаю поливальное устройство — раннее солнце рисует в брызгах радугу. Они едва поспевают за мной, Гласснер — выкашливая вчерашние сигары, Энтридж — стараясь не наступать на траву ботинками за пятьсот долларов. Я иду вдоль Карусели к Шип-Мидоу и, выйдя на поляну, останавливаюсь как вкопанный. Сзади подходят, запыхавшись, мои спутники. Я шагаю по опилкам, по хрустким сучкам, медленно, не веря своим глазам, подхожу к пню. Еще влажные от сока кольца по краям, а сердцевина — серая дыра.
— Обидно, — бормочет Ирвин, опуская руку мне на плечо. — Но все-таки ствол был полый внутри, смотрите: это небезопасно…
Я слышу стрекотанье газонокосилки, кидаюсь на звук. Это давешний садовник, щуплый индеец, который подтвердил исцеление клена. Я силой тащу его на поляну, называя убийцей. Он отбивается, уверяет, что ни сном ни духом, это вообще не его епархия, вырубкой в плановом порядке занимается служба лесопосадок.
— Сегодня же воскресенье, черт побери!
— Они пришли вчера вечером…
— Но клен ожил! Разве они не видели?
— Это не их дело. Помечено дерево красной чертой — долой его.
Я поворачиваюсь к Энтриджу и Гласснеру, призывая их в свидетели. На их лицах написано откровенное облегчение. У меня опускаются руки. Какой смысл настаивать, нервничать, жаловаться? Видно, не судьба была клену послужить мне вещественным доказательством. Он знал, что обречен, а я попер против природы: из-за меня, быть может, он умер дважды.
Я смотрю садовнику прямо в глаза:
— Вы подтверждаете, что он дал почки?
— Ну да! — кивает он, подняв вверх палец.
Потом косится на непроницаемые лица моих спутников и добавляет как бы в свое оправдание, одновременно снимая с себя ответственность:
— Еще не такое бывает от озоновых дыр.
— Вот именно, — соглашается с ним президентская рать.
Они так горячо поддерживают эту версию, что мне думается: наверняка клен срубили по их указке. План есть план. Ни доказательств, ни рекламы, ни полемики, пока они не сочтут, что я готов.
Садовник уходит. Ирвин Гласснер тихонько похлопывает меня по плечу.
— Пора, — говорит он.
~~~
Последние разногласия были сняты, адвокаты пришли к соглашению по всем спорным статьям, и теперь лицензия на использование патента в окончательной редакции ожидала подписания в четырех экземплярах, разложенных на письменном столе в стиле ампир.
Филип Сайдерсен смотрел, как на лужайку за гибискусами садится вертолет. Из него вышел судья Клейборн, приглаживая свою безупречную прическу, следом за ним Ирвин Гласснер, заслонявший рукой глаза от солнца. Сандерсен вздохнул, дотянулся до ингалятора, поднес его к носу, потом спрятал в тумбочку. Он повернулся к обитому кожей стулу у кровати: продавленное сиденье как будто распрямилось за шесть прошедших дней. Смерть отца Доновея избавила его от тяжкого бремени, но он остро ощущал оставшуюся после него пустоту. Не стало нравственной опеки, которую взял над ним священник еще в далекие годы их юности во Вьетнаме, но с ней ушли безвозвратно полвека дружбы, искреннего восхищения, взаимного недоверия и общих интересов.
— Вы великолепно выглядите! — воскликнул судья, входя вслед за медсестрой.
Солнце заливало огромную, обшитую палисандровым деревом комнату, из которой исчезли аппарат для диализа, баллоны с кислородом и мониторы. Доктор Сандерсен, худой, как скелет, но загорелый, судя по напряжению мышц и расслабленности движений, только что претерпевший час фитнеса, поднялся навстречу представителям Белого дома.
— Примите наши соболезнования, — скорбно произнес Ирвин Гласснер, торопясь умерить чересчур жизнерадостный настрой юридического советника, для которого главным было успешное завершение торгов.
Сандерсен кивком указал на кожаные кресла, стоявшие перед его столом, сел сам и тихо произнес:
— Я говорил с отцом Доновеем по телефону в день его гибели. Он сказал, что Джимми долго расспрашивал его обо мне и что он обещал за меня помолиться. И тогда… только не подумайте, что я рассказываю вам это, чтобы набить цену…
Судья растянул губы в любезную улыбку, давая понять, что у него этого и в мыслях не было.
— …и тогда меня словно пронзило насквозь электрическим током. Уже через несколько минут я смог дышать самостоятельно, а к вечеру даже приборы зафиксировали стремительную ремиссию моего рака.
У Ирвина зашлось сердце, но он ничем не выдал себя. Пульсирующая боль в голове неотступно вызывала в его памяти одну картину: клен в Центральном парке.
— Ну, а у вас что? — спросил Сандерсен чуть дрогнувшим голосом. — Были новые проявления?
— Со своей стороны могу сказать, что президент готов заключить сделку, — уклонился от прямого ответа Уоллес Клейборн.
Он показал на бордовый чемоданчик из телячьей кожи, стоявший у его левой ноги: в нем был миллион долларов, первая выплата за право эксплуатации клона.
— Об этом речь больше не идет, — покачал головой Сандерсен.
Клейборн напрягся, сохранив, однако, благодушное выражение лица.
— Как прикажете это понимать, доктор?
— Я вам его не продам.
Мозговые клетки юридического советника немедля сосредоточились на статьях предварительного соглашения в поисках формулировки, запрещающей цеденту идти на попятный, но Сандерсен, предупреждая отпор, добавил:
— Я вам его отдам. Я не хочу наживаться на совершенных Джимми чудесах теперь… теперь, когда я испытал их на себе. Мы покинули область виртуального, господа. Вопрос о защите моих прав представляется в этом свете… смешным, чтобы не сказать, некорректным. Разве может интеллектуальная собственность распространяться на благодать?
Судья серьезно закивал, в глубине души не очень веря собеседнику.
— Наши соглашения остаются в силе; просто суммы, которые должны были выплачиваться мне, пойдут на благотворительность — выбор я предоставляю вам. Все равно теперь, без отца Доновея, я не знаю, что станется с моим фондом…
— Можете не беспокоиться, — поспешил заверить его Клейборн, — подпишем дополнительное соглашение, этого будет достаточно. Я передам его вам завтра со списком благотворительных фондов, достойных…
— Я вам доверяю, — оборвал его Сандерсен, снимая колпачок с ручки.
Пока обе стороны подписывали договор, Ирвин всматривался в черты своего коллеги. Ему с трудом верилось в этот внезапный перелом, но он представлял себя на месте Сандерсена: что если вдруг и его опухоль в мозгу рассосалась бы в одночасье? После водворения в Скалистые горы ему не давал покоя тот осколок снаряда, который четырехлетний Джимми усилием мысли удалил из колена священника, и он постоянно боролся с искушением повторить этот опыт. Не только этика слуги государства мешала ему, но и застарелое сомнение ученого — или, наоборот, истинная вера: нельзя испытывать Бога.
— Извините, что не приглашаю вас на ланч, — сказал Сандерсен, вставая, — у меня еще одна встреча. Препоручаю вас моим юристам, они знают лучшие рестораны на острове. Пожалуйста, передайте Джимми мою…
Он запнулся, подыскивая слово; впрочем, вся полнота чувства, вся его сила, все нюансы были написаны на его лице.
— Непременно передадим, — наигранно бодрым голосом пообещал уставший от перелета судья Клейборн.
Исхудавшие пальцы генетика хрустнули в его энергичном рукопожатии. Он подхватил чемоданчик и направился к двери, которую распахнула перед ним медсестра.
— Ну, Ирвин, мир? — тихо произнес Сандерсен, глядя в глаза своему собрату.
— Будьте осторожны, — только и ответил Гласснер, вспомнив отца Доновея: хоть он не знал наверняка, была ли его смерть делом рук ЦРУ, эта версия представлялась ему не то чтобы вероятной, но вполне логичной.
— А что мне терять? — улыбнулся старик. — Пользы от меня больше никакой. Я сделал свое дело; теперь вам исполнять предначертанное Богом. Берегите Джимми.