Выбрать главу

Он заглушил эту мысль снотворным, но чувствовал себя дезертиром, и стыд не дал ему уснуть. Тогда он попытался переключиться на работу. Кипы журналов «Сайенс» и «Нейчер» у кровати нагоняли такую же тоску, как и планы на ближайшие месяцы. Все, что ему оставалось теперь, когда проект «Омега» был передан в ватиканские инстанции, — читать труды ученых-республиканцев, приглашать их затем на деловые обеды, выслушивать жалобы и обещать луну с неба в обмен на поддержку. Такая жизнь стала ему невыносима. Только ради будущего Джимми он готов был продержаться — если позволит опухоль — до следующих выборов, после чего намеревался уйти из большой политики.

Но если Джимми даст слабину, если он откажется от своей миссии — какой смысл продолжать? Револьвер лежал заряженный, во втором ящике прикроватной тумбочки. Его неприятие самоубийства имело причины не только религиозного порядка: сделав это, Ирвин укрепил бы Джимми в убеждении, что все, кого он пытается исцелить, умирают. Правда, Джимми так и не узнал, от какого недуга лечил его. И лечение не помогло: приступы стали чаще. Что если это сомнения Ирвина ослабили силу клона и способствовали смерти девочки из Лурда? Если внимательно читать Евангелие, становится ясно: количество чудес напрямую зависело от «аудитории» Христа и от ее веры. А кто из команды действительноверил в Джимми, кто любилего независимо от поставленных целей? Раввин Ходорович, выучив его по программе, спущенной Госдепартаментом, лучше всех обрисовал ситуацию: они занимались созданием Голема, а их вера была лишь самолюбованием, гордыней и спроецированными амбициями. Их жажда власти воплотилась в детище, на которое каждый теперь предъявлял права отцовства. И каждый, осознанно или нет, считал себя его собственником.

Так ради чего все это затевалось? Слишком поздно было отступать, а давать ответ — слишком рано. Оставалось только препоручить Джимми его единственному истинному Отцу.

~~~

Высокие окна выходят на пустой двор, тишина, лишь где-то вдали воркуют голуби на колокольнях… Уже больше часа нас маринуют в этом выстуженном зале. Психиатр шмыгает носом, уткнувшись в журнал, пресс-атташе в сотый раз повторяет мне, уже менее убежденно, чем вначале, как я должен себя вести, как к кому обращаться и что отвечать, наставник то и дело принимается работать над моим дыханием, чакрами, аурой. Епископ, бледный и напряженный, сжимает между колен чемоданчик, в котором хранится решающий для него аргумент — рекомендательное письмо настоятеля аббатства Сен-Жиль, удостоверяющее мою набожность, усердие в молитве, любовь к ближнему, а также качество моего голоса.

Мне не нравится Рим. Грязное солнце, выхлопные газы, шум, развалины, девушки на мотоциклах. И уж совсем не нравится Ватикан, с его чванством и закрытостью, шепотками из-под сутан и косыми взглядами. Не надо было мне покидать обитель. Зачем я кисну здесь, среди позолоты, картин и мрамора, которые словно смеются над нищетой и невзгодами бренного мира, зачем убиваю время под этим лепным потолком? Чтобы сказать сборищу красных и фиолетовых ископаемых, что я о них думаю, — а я не думаю ничего хорошего? Они ждут кандидата, робкого соискателя — не дождутся, к ним придет бунтарь, уверенный в своем праве, и выгонит их взашей из дома Отца своего. Мои сопровождающие ни о чем не подозревают, им невдомек ни новая сила моей веры, ни состояние моей души. Они мысленно репетируют свои реверансы и маются, униженные долгим ожиданием за дверью.

Но время идет, и ярость моя начинает остывать. Какой смысл ребячиться, изображая заступника, все равно конец один — охрана выпроводит под белы руки. Торгаши от религии здесь у себя дома — это их храм. Вряд ли, восстав против церкви, я смогу что-то для нее сделать. Лучше попробую схитрить, раз уж согласился приехать…

Как хорошо мне было эти десять дней в настоящей общине. Как было хорошо делить истинную веру, искренние чувства, труд в поте лица и простую жизнь этих добровольных затворников, бедных, но счастливых, как никто из богачей, которых я встречал в свою бытность свободным человеком. С ними я будто отмылся от всех этих месяцев духовного становления, за которые запутался в Боге и ушел от мира и подлинной жизни куда дальше, чем они с их монастырским уставом. Я вставал в пять к заутрене, чистил хлев, доил коров, возвращался в часовню к девятичасовой молитве, а потом работал на винограднике. Тяжелый физический труд вкупе с необыкновенной легкостью, наполнявшей душу при звуках григорианского хорала, временами примиряли меня с самим собой.

Прячась за трудами праведными, все десять дней я переживал роковую четверть часа. Промежуток времени от той минуты, когда Тьен вышла из комы, до той, когда она ушла в смерть. Этот шлюз, открывшийся благодаря мне и по моей вине. Детское личико, просветленное чудом… потрясение оказалось сокрушительным, оно убило ее. Если бы я не совершил насилия над природой, чтобы испытать свою силу, она могла бы очнуться сама, медицина могла бы победить ее болезнь и она сейчас была бы еще на этом свете. Все эти «бы» не снимают с меня вины: главное — намерение. Я хотел спасти жизнь человеческую, предъявив свои права, но Бог ничего не делает по принуждению, и я ее погубил, потому что мною двигал личный интерес, а не любовь. Мне требовалось доказательство.Тьен попалась под руку, я воспользовался случаем, и она умерла. С этим теперь придется жить. Искупить вину — не значит покаяться, принять епитимью и забыть, нет, вину надо принять на душу, сжиться с нею, выносить ее в себе. Это как беременность души. Я еще не знаю, что от нее родится, но я пойду до конца. Пусть даже никто меня не понимает.

Я исповедовался в первый же день. Отец-настоятель отпустил мне грехи с традиционной речью о спасении души, которая закончилась уверением, что Бог всегда узнает своих. В том-то и загвоздка. Спустя неделю после того, как мы пожили бок о бок, делили молитву, труд, трапезы и пели в один голос, я спросил его, тоже на исповеди, верит ли он, положа руку на сердце, что я — Мессия.

— Слышите ли вы, как говорит в вас Святой Дух, Джимми?

— Нет.

— Тогда пусть решает папа. Он один может распознать перст Божий.

— Потому что церковь — жена Христа, а он при ней вроде дуэньи?

— Потому что он непогрешим.

Я не стал спорить с ним об этом догмате. За несколько дней братства, хорала и уборки позднего винограда я понял-таки, что вера — не вопрос культуры и все, что я знаю о мировых религиях, не имеет веса перед Богом. Но насчет непогрешимости папы — нет уж, извините, мне смешно. Это же наследник святого Петра, того, кто трижды предал Иисуса, боясь, как бы его не арестовали с ним заодно. Потому Иисус его и выбрал, знал, что делает: чтобы построить Церковь, нужен хотя бы минимум изворотливости и осторожности, дипломатии то бишь.

— Они уже совещаются, я чувствую, — сам себя убеждает пресс-атташе, протягивая мне мятный леденец, как будто инвеститура зависит от свежести моего дыхания.

В десятый раз он разглаживает на мне дарнелл-пуловскую куртку, которую я надел, чтобы положить конец спорам: одни хотели облачить меня в костюм с галстуком, другие — в льняной хитон.

— Досье настолько красноречиво, что беседовать с нами нет необходимости, — добавляет он, не в силах остановиться. — Вот увидите, они пригласят нас, чтобы сразу сообщить результаты голосования.

— Вы все-таки не на присуждении «Оскара», — сухо напоминает ему епископ Гивенс.

Наставник встревоженно щупает мой пульс: чего доброго, нарастающее между ними напряжение подействует на меня. Облегченно вздохнув, он говорит, что все в порядке, и радуется, что я так хорошо усвоил уроки дзен, — хотя как раз моего хладнокровия ему стоило бы опасаться.

Доктор Энтридж закрывает журнал и тут же начинает читать сначала.

Без десяти десять приподнимается ручка двустворчатой дубовой двери, и створки бесшумно распахиваются. Высокий сухопарый человек в сутане, такой длинной, что полы волочатся наподобие шлейфа, медленно, шаркающей походкой идет к нам, останавливается передо мной и, поклонившись, просит следовать за ним. Епископ Гивенс твердой рукой удерживает вскочившего было пресс-атташе и протягивает мне свой чемоданчик. Я качаю головой: не в прислуги нанимаюсь, чтобы представлять рекомендации.