Стася вернулась вскоре домой — у неё маленький ребенок, отпустили менты. Московские мусора — звери особой породы. Наверно, их специально дрессировали, долго учили калечить демонстрантов. Фашистская костоломная машина. Лико государево.
Голубовича и Николаева несколько часов возили по Москве и избивали. Долго. Когда нацболы привезли им еду, Николаев практически не мог двигаться. У обоих спина напоминала сине-кровавый фарш. Нашелся мент, якобы его они вдвоем били по лицу древками. Это был полный бред. Ни Голубович, ни Николаев никого древками бить не могли. Они оба были у меня на глазах всё время. Но у мента были данные судмедэкспертизы. Наверное, кто-то его все же побил. И заплатили за это мои друзья. Как бы между прочим. Два гауляйтера — Магнитогорский и Кишиневский. Всё как надо. По маслу. Больше полугода они оба провели в Бутырской тюрьме. Их освобождать оттуда уже никто не спешил.
Осенью показали фильм про НБП, Лимонова и Казахстан. Выделили в кадре Голубовича, расхаживающего с куском древка по площади после прорыва. Якобы этим древком он мента и бил. Это была полнейшая чушь. Древко Алексей схватил уже после прорыва, это видели многие, кадры видеосъемки столкновения зафиксировали то же самое. Однако уже за несколько месяцев до начала процесса вся страна была проинформирована о том, что самый страшный экстремист в России — это Голубович.
В декабре из Израиля в Брянск ненадолго приехал мой старый друг Майк. Один из тех, самых ещё первых, Брянских национал-большевиков. Майк рассказывал, как долго пришлось ему скитаться в новой своей жизни. Очень долго не мог он найти там никакой себе работы. Лазил по помойкам и подбирал черствые булочки. Майк по настоящему несколько месяцев голодал. Соседи по комнате в общаге, гопники, начали измываться над старым неформалом. Быдло — оно, оказывается, и в Израиле быдло:
— Ты — крыса, ты украл у нас из холодильника сосиску. Ты не спросился разрешения. Вали отсюда, пока не выплатишь штраф в 500 шекелей — вещей никаких обратно не получишь.
Майка спасла девушка Аня, репатриантка из Белоруссии. Она работала экскурсоводом с русскими туристами. Взяла его к себе жить. Вскоре Майк нашел работу. Они живут одним днём, и, кажется мне, теперь Майк по-настоящему счастлив, чего не случалось с ним раньше. Помимо подарков — бедуинских поделок из кожи верблюда и разных там масел, Майк привез плохую новость. Там же, в далеком Израиле, застрелился Дэн. Он был в тусовке, нашим общим другом. Еще в 97-м. Мы вместе уезжали в Москву, когда Дэн эмигрировал. Несколько часов болтали в поезде о его будущем. Светловолосый худенький Дэн мечтал о карьере военного. Это семейное. Отец его был кадровым офицером Советской Армии. Там, в израильской армии, Дэн получил ранение во время теракта, и по увольнению не получил никаких страховок. Как раз началось очередное обострение, работы не было. Он назанимал у всех много денег. Карабкался. Но, как рассказал Майк, ему так и не удалось раствориться в еврейской среде. Он так и остался там чужаком. Часто переезжал из города в город, развелся. Когда наступил предел, и все сроки отдачи долгов прошли, Дэн уединился и выстрелил себе в голову из пистолета.
Майк уже четыре года не был в России. Похоже, он не очень оказался рад нашим переменам. Со своей густой длинной шевелюрой он выглядел полным бедуином. На улице до него постоянно докапывались лысые мрази. Эти пару недель в России для него оказались сущей мукой:
— Я не знаю, куда у вас тут всё катится. Но мне кажется, стало хуже. В Израиле на Президента и Премьер-министра кругом можно встретить только карикатуры. А у вас этот остролицый на всех школьных тетрадках. И все новости на главных телеканалах — только про него. Даже у нас в Израиле бум — все русские евреи эти же самые тетрадки с его портретом своим детям покупают. Мне противно на такое смотреть. Это уже совсем не рок-н-ролл. Я боюсь за родителей. Без пистолета тут на улицу даже выходить не хочется. Другая страна. Я хочу домой. Здесь у меня просто какой-то холод внутри. Сухой мёртвый холод.
Мы с Ю проводили их на скорый поезд «Брянск-Москва». Через 15 часов они уже будут дома. На берегу Средиземного моря. А у нас стоит лютый дубешник. Минус двадцать пять. Обнимаемся на прощание:
— Если серьезно, я так и не понял, чем ты тут вообще можешь заниматься? — Майк такой вот всегда в драматические минуты, замедленно серьезный.
Предполагаю, мы с ним не увидимся теперь уже несколько дольше. Или вообще никогда, кто ж теперь знает.
Весной 2003 года в Москве состоялся суд над Голубовичем и Николаевым. В качестве свидетеля со стороны защиты на суд вызвали и меня. Стоял теплый весенний день. У здания суда собралось человек двадцать пять. Подошли и мамы подсудимых. У Николаева присутствовали оба родителя. На лицах читалось волнение, но была и уверенность. Все знали, что у него стопроцентные шансы на выход. Он вообще ни с кем в тот день не вступал в столкновения. Стоял сзади. Родители у Николаева были очень красивые. И было видно, что из Молдавии. И что из Кишинева. Столичные жители. Они работали в Подмосковье, как и многие, уехав из Молдовы от нищеты и отсутствия каких либо перспектив. Для Женьки нашли здесь место — он проходил юридическую практику в какой-то нотариальной конторе. Не просто так тут ошивался. "Идейная партийная жизнь" была ему глубоко до лампочки, в лидеры он не стремился, а без него самого Кишиневское отделение походило уже не на группу неуправляемых панков-отморозков, а на тень шакала — Ткачука и офицеров молдавских спецслужб. У них уже зрели свои планы насчет отделения. У Женьки были планы зацепиться в Москве, поближе к родителям, получить нормальные документы, работать, обустраиваться потихоньку… Каким любопытством его угораздило в тот злополучный день оказаться рядом с нами? Мать и отец ждали немедленного освобождения ни в чем не виновного Женьки. Что, казалось бы, могло этому помешать?
Подошла мама Лёши Голубовича. Старенькая добрая женщина. В её глазах стояла беспредельная любовь. Она наверняка ничего в жизни не пожалела для своего сына. Он всегда был её гордостью. Алёша. Он был там, за прутьями решетки. На нем была та же одежда, что и на митинге.
— Рома, обязательно приезжайте к нам в гости, когда всё это закончится. Алёша мне много о вас рассказывал. Мы с Лёшиным папой Вас официально приглашаем.
У Николаева отросли волосы. И сидел он на скамье подсудимых как вылитый молдаванин. Красивый черноволосый молдаванин. В клетке. Что у него здесь? Какая судьба?
Начался вызов свидетелей. Все по очереди рассказывали — кто что видел. Затем поднимали «пострадавшего» мента. Жирная шея. Вылитый браток с золотой цепью и барсеткой никак не походил на пострадавшего. Он отвечал отрывисто: "Нет, этого тоже не видел. Били те, в клетке." Как по заготовке. Я спросил у Алексея руками, получал ли он мои письма, он ответил, что нет. Опустив голову.
Объявили перерыв. Наверное, многие почувствовали, что всё не идет легко и ровно. Адвокат Голубовича перепутал листы в материалах дела. Этот продуманный адвокат, на мой взгляд, занимался на суде чем угодно — только не Голубовичем. В ходе процесса он писал статьи в прохановскую «Завтра», раздавал интервью. Как оказалось, у него на носу были выборы в депутаты Государственной Думы. Человек делал себе красивый оппозиционный пиар. Он всё нагородил в одну кучу — всех революционеров слил как в помойное ведро — террористок Новой Революционной Альтернативы, Соколова, Губкина, и туда же за компанию приплел для красного словца Голубовича с Николаевым. Зачем ему это было нужно? Не знаю, сколько в человеке может быть самолюбия. Сколько могло быть общего у Голубовича с экзальтированными девицами из НРА, взрывавшими приемную ФСБ?
Обоим: и Голубовичу, и Николаеву дадут срок — долгих три года. Никаких условных, ни капли сострадания. А пока шел всего лишь один из первых дней процесса. Объявили конец заседания, и толпа нацболов дружно ломанулась на улицу. В темном коридорчике на лавке сидела мама Алёши Голубовича. Одна. И плакала навзрыд. Я подошел, спросил, не нужно ли чем помочь.
— Рома, принесите, пожалуйста, воды.
Спустился вниз. Поднял пластмассовую бутыль из-под лимонада. Там была какая-то вода. Холодная. Попробовал — вроде питьевая. Вбежал по лестнице вверх. Протянул её Лёшиной маме. Она отпила несколько глотков и снова заплакала. Я закрыл глаза и вышел вон на улицу.